Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей
Когда мне исполнилось тринадцать, мама подарила мне новую рубашку – на большее у нас не было денег. Как в детстве, она оставила ее на стуле перед кроватью, чтобы я увидел, как только проснусь. Рубашка была совсем ужасная, дурацкая, грязно-розового цвета, с крупными продолговатыми пуговицами… при первом взгляде на них было ясно, что они через месяц обломаются по краям и будут вываливаться из петель. В такой рубашке невозможно было даже выйти на улицу, не говоря уже – прийти в школу. Я смотрел на этот подарок, не зная, что сделать: разрыдаться от обиды и отчаяния? заорать от злости? превратить рубашку в половую тряпку? выкинуть в мусор? повесить в шкаф, чтобы никогда не доставать? – и тут увидел сбоку на стуле открытку, дешевую открытку из соседнего магазина, я даже помнил, сколько она стоила. Там был нарисован плюшевый мишка, воздушные шарики и деревянная игрушечная машинка – ничего нелепее на тринадцать лет невозможно себе представить. На обороте я прочел написанное маминым знакомым почерком поздравление, нервные буквы, как всегда, разбегались во все стороны. Там были пожелания счастья, слова любви и что-то вроде «ты уже совсем большой»… и тут я увидел грамматическую ошибку… смешную, детскую, такую не сделал бы последний двоечник в моем классе… потом еще одну, и еще…
Боже мой, мама, подумал я, ты живешь здесь черт знает сколько лет, неужели ты не можешь нормально выучить этот язык? Научиться писать если не без ошибок, то хотя бы без таких дурацких, смешных ошибок?
Не мать, а какое-то недоразумение! – сказал я про себя и внезапно понял: да, она не может. Не может выучить язык нормально, не может правильно сказать простую фразу, понять, о чем говорят герои фильма, устроиться на нормальную работу… не может, в конце концов, даже узнать, какие рубашки носят в этой стране тринадцатилетние мальчишки.
Она совершенно беспомощна. Она бросила свою страну, она приехала сюда, чтобы я здесь вырос, чтобы говорил на этом языке, как на родном. Чтобы мои дети чувствовали себя здесь дома и не стыдились своего отца.
Она сделала это, она не испугалась.
Наверно, в тринадцать лет мальчики действительно взрослеют – потому что именно тогда эта мысль впервые пришла мне в голову.
Я положил открытку на стул, глубоко вздохнул и вытер слезы. А потом – вылез из кровати, надел ужасающую розовую рубашку и пошел к маме сказать спасибо за прекрасный подарок.
23
1997 год
Невыполнимая миссия
Ни одна мышца на лице не дрогнула – вот что значит профессиональная выучка! И на прощанье – стиснул руку так же, как полчаса назад, когда, еще не зная, что его ждет, представлялся с неизменной улыбкой: Меня зовут Хенд, Барни Хенд – вот уж тридцать с лишним лет так делает, когда-то в самом деле было смешно, а потом вошло в привычку.
Все та же секретарша на ресепшене, что полчаса назад, – напоминает высохшую креветку – бледно улыбнулась:
– Всего доброго, мистер Хенд.
Уверенным, упругим шагом вышел на парковку, сел за руль «тойоты», повертел ручку, открыл окна. Слабый сквозняк выдувал жар из салона, полковник Зойд предостерегал: никогда не открывай окна в машине! – но теперь уже неважно. Уже много лет неважно, а теперь – особенно.
Плавно тронулся, поехал знакомыми улицами, мимо IHOP, Sears, Walmart. Всегда любил водить, любил единение с дорогой – оно успокаивало, вселяло уверенность. Особенно если на большой скорости и с ручной передачей, как ездили в Европе, где машины еще до начала семидесятых сохраняли индивидуальность. Энтони говорил: у «американок» даже клаксоны звучат одинаково, и делают их, чтоб отслужили год, а потом пошли в уплату за следующую модель. Похоже, так оно и было – поэтому в Европе Барни ездил на BMW, а в восьмидесятые, уже в Азии, он пересел на спортивную «тойоту».
Задумавшись, он с изумлением заметил, что проскочил поворот на хайвей. Никогда с ним такого не бывало – и вот сегодня…Ничего, развернемся на плазе, куда прошлой зимой ездил в Landmark Cinema посмотреть «Миссия невыполнима». Фильм оказался так себе. Только то и хорошо, что никого из старых героев не осталось. Ни Бриггса, ни Картера, ни Колльера, ни Уилли Армитажа. Небось все умерли – ну, или на пенсии, как сам Барни.
Тоже, значит, готовятся умереть.
Но и самого главного в фильме тоже нет: духа старой «Миссии», той, что он смотрел во время редких визитов домой, в Штаты. Семь лет, что CBS показывала сериал, Барни проработал в Европе: только в 1974-м вернулся в неведомую страну, где месяц назад – впервые в истории! – президент ушел в отставку. Барни пожимал плечами: тоже мне, скандал! Заладили: Пленки! Прослушка! Как дети малые. Все всегда слушают всех! Это правило: каждое твое слово будет записано – Конторой, коллегами, врагами. Врагами-коллегами.
Каждая серия «Миссии» тоже начиналась с пленки. Дэн Бриггс, глава IMF, Impossible Mission Force, получает конверт со снимками и саморазрушающуюся пленку с инструкциями. Смотрит досье, подбирает команду, составляет план. В жизни, слава богу, обходились без саморазрушающихся пленок: устные распоряжения, на прощанье – рукопожатие, как всегда крепкое.
Да, вот что напомнила сегодняшняя встреча: конверт, снимки, досье. Вот прогноз, вот, мистер Хенд, ваша последняя невыполнимая миссия. Команду вам представят в понедельник, они и составят план действий.
Значит, у меня есть уик-энд, думает Барни. Один уик-энд. Так сказать, увольнительная. Как когда-то в Корее перед наступлением.
На плазе Барни паркуется. Ну да, полгода назад он где-то здесь видел вывеску агентства путешествий, надо надеяться, они не закрылись, испугавшись азиатского кризиса.
Высокий подтянутый мужчина в однобортном темно-синем костюме, тонкие сухие губы, глубокая мягкая шляпа скрывает седой ежик волос. Однотонный фуляровый галстук (Энтони всегда смеялся над пристрастием американцев к ярким цветам), «хартманновский» атташе-кейс в правой руке, билет – в левой.
Барни всегда был внимателен к деталям – именно детали в одежде и создают стиль. Жаль, сегодня некому оценить, как завязан узел галстука, как сложен платок в нагрудном кармане. Кругом – гавайские рубашки, обрезанные джинсы, линялые футболки. На одних – дурацкие надписи, кому-то они кажутся смешными – и это еще одно свидетельство, что нормального юмора больше не осталось. На других и того хуже – логотипы, копии киноафиш, анонсы музыкальных туров. Барни Хенд никогда не понимал, как человек может добровольно превратить себя в рекламную тумбу.
Хорошо, что сегодня не надо быть незаметным, – на весь рейс на Лас-Вегас он один в костюме и галстуке. Сосед в майке навыпуск улыбается и говорит:
– Первый раз лечу в Лас-Вегас, с детства мечтал.
Судя по акценту – из Восточной Европы, может, даже и из России.
Барни вспоминает: своего первого русского он тоже встретил в самолете, двадцать лет назад, во время той самой роковой операции…
Холодные серые глаза Z разглядывали Хенда без тени снисхождения. Зачем Z вызвал его? Чтобы устроить выволочку по поводу ошибки, едва не стоившей жизни их агенту в Восточном Берлине? Или, хуже того, собирается перевести Хенда на работу в офис, забыв обо всех его прошлых заслугах?
Но, может быть, говорил себе Хенд, шеф приготовил для меня настоящее дело, которым я смогу гордиться?
Z откинулся на спинку кресла и наконец заговорил:
– Как вы себя чувствуете? Рады встрече?
– Очень рад, шеф. И чувствую себя отлично.
– Вы выглядите усталым последнее время, – сказал Z пугающе мягким голосом. – Вам следует немного отдохнуть… проветриться. Дадим вам небольшой отпуск, может, слетать на недельку домой.
– Это не входит в мои планы, сэр! – ответил Хенд. – Я в отличной форме.
– Слетайте, слетайте, – сказал Z своим самым сладким тоном. – Полетите вместе с Энтони Лимансом из MI5 – вы, кажется, уже работали вместе.
– Да, сэр. Энтони отличный парень и настоящий профи. Но разве он собирается в Америку?
– Как видите, собирается. У нас уже и билеты куплены на вас обоих.
– Мне не нужен отпуск, сэр! – упрямо сказал Хенд. – Но если вы приказываете…
– Да, – ответил Z, – приказываю.
Он раскурил трубку и еще раз оглядел Хенда.
– И вот еще, – сказал он. – С вами полетит один человек. Вы должны проследить, чтобы он добрался до Штатов в целости и сохранности. Но никто не должен знать, что вы сопровождаете его, – ни здесь, ни в Нью-Йорке. Пусть все считают, что он летит как обычный пассажир. Вот его карточка, посмотрите.
Z протянул Хенду фотографию немолодого мужчины. Глаза – светло-серые, кожа морщинистая, обвисшая, губы мясистые, уши маленькие, с широкими мочками, характерными для людей с еврейской кровью. Впрочем, форма носа и скул выдавала в нем славянина.
– И кто вы такие – тоже никто не должен знать, – сказал Z. – Полетите как обычные пассажиры.
Хенд вздохнул: как обычные пассажиры – это значит, никто не будет встречать их в аэропорту Кеннеди, и придется, как всем прочим, пройти мучительное чистилище санитарного и таможенного контроля, проторчать не меньше часа в душных, выкрашенных в грязно-зеленый цвет комнатах с застоявшимися запахами пота, вины и страха, что витают над всеми пограничными пунктами: страха перед закрытыми дверьми с табличками «Посторонним вход воспрещен», за которыми скрываются въедливые служащие, шкафы с папками, трескучие телетайпы срочной связи с Вашингтоном – с Комитетом по борьбе с наркобизнесом, контрразведкой, министерством финансов, ФБР и самой Конторой, на этот раз пожелавшей сделать вид, что Барни Хенд не имеет к ней никакого отношения.
Ну что ж, приказ есть приказ. Такова была его профессия – и Хенд любил ее. Пистолет в подмышечной кобуре, рядом надежный спутник, борьба идет за правое дело – что еще нужно мужчине?
Много лет назад отец сказал:
– Я иду сражаться за правое дело, сынок. Бог будет заботиться обо мне, а ты будешь мною гордиться.
Техасский полдень, горячий, как раскаленный камень. Белое от жара небо над фермерским полем. Отец в новой военной форме нагнулся к одиннадцатилетнему Барни, и мальчишка почувствовал, как к привычному отцовскому запаху – пота, земли, горячего металла и бензина – примешивается новый и незнакомый запах, запах далекой войны.
– Ты остаешься за старшего, сын, – сказал тогда Джимми Хенд. – Мать и сестра – всего лишь женщины, у тебя есть здравый смысл, у них – нет. Поклянись, что будешь заботиться о них.
– Да, папа, – сказал Барни.
– Поклянись, – повторил отец. – Подними руку и поклянись!
Барни поднял над головой худенькую ладошку. Казалось, свет солнца проходит сквозь пальцы, просвечивая их насквозь, как Икс-лучи из глаз Супермена.
– Клянусь! – сказал Барни.
Тогда отец поцеловал его и прошептал:
– Храни тебя Бог, сын!
– Тебя тоже, папа, – сказал Барни и почувствовал, что слезы закипают в глубине широко раскрытых голубых глаз.
– Я иду сражаться за правое дело, сынок, – ответил ему отец. – Бог будет заботиться обо мне, а ты будешь мною гордиться.
– Я горжусь тобой, папа, – сказал Барни, как будто знал, что забота Бога – вещь ненадежная и все, что хочешь сказать отцу, лучше не откладывать и сказать прямо сейчас.
Барни был прав – Бог позаботился о Джимми Хенде как-то странно, вогнав кусок японского железа ему в лоб, на сантиметр ниже края каски.
Долгие годы война в Европе была для Барни далеким и страшным воспоминанием детства. Только в армии Барни сообразил, что, родись он на пять лет раньше, вполне мог бы и сам высадиться в Нормандии.
Глядя на Энтони Лиманса, Барни иногда вспоминал отца. Джимми Хенд научил сына, что быть мужчиной – это значит отвечать за свою семью и быть готовым умереть за свою страну. Быть мужчиной для Энтони Лиманса значило не бояться опасности, любить женщин, дорогие машины, сшитые на заказ костюмы и сигареты, специально заказанные в Лондоне у Морлендов с Гроувнор-сквер. Одним словом – сохранять пресловутый британский стиль с его сдержанной манерой одеваться, умением обращаться к женщинам с высокомерным уважением и привычкой говорить «счет» и «автомобиль» вместо «чек» и «машина».
Энтони и Барни сразу прониклись друг к другу симпатией, а сейчас сидели в баре венского аэропорта в ожидании рейса на Нью-Йорк. За прозрачной стеной, мокрой от осеннего дождя, один за другим взлетали лайнеры. Бармен плеснул виски в стакан со льдом. Сделав глоток, Барни спросил Энтони:
– Что ты знаешь об объекте?
– Почти ничего. Мы вели этого русского, но по каким-то причинам решили передать его вам. Теперь отправляем парня в Штаты: возможно, начальство считает, что там безопасней.
– Как я понимаю, его могут попытаться убить, – сказал Хенд.
– Да, поэтому мы и здесь, – кивнул Энтони.
Хенд и Энтони заняли места у прохода, весь салон под наблюдением, в особенности несколько рядов вокруг объекта – седого мужчины в плохо пошитом костюме и старомодных очках. Через проход от него – пожилая чета туристов со Среднего Запада. Видимо, купили двухнедельный тур, возвращаются домой, готовятся поразить всех своими рассказами.
Сиденье рядом с русским пустовало, он положил туда взятую у стюардессы The New York Times, из потрепанного портфеля достал толстую книжку и принялся читать, отчеркивая на полях. Было видно – объект нервничает.
В проходе появилась стюардесса, катя перед собой столик с закусками. Молодая миловидная блондинка, чуть вздернутый носик, униформа выгодно подчеркивает конусы грудей.
Внезапно Хенд почувствовал беспокойство, хорошо знакомое по корейской войне, словно вновь оказался по ту сторону линии фронта. Он передернул плечами, прогоняя неприятное ощущение, и через проход взглянул на Энтони: тот тоже следил за девушкой из-под полуприкрытых век. Невнимательному наблюдателю могло показаться, что Энтони спит, но Барни знал: напарник настороже и ни на секунду не выпускает объект из поля зрения.
Беспокойство не проходило. Опыт научил Барни доверять интуиции: сама суть работы шпиона заключалась в том, чтобы находить смысл в, казалось бы, разрозненных деталях, подсознательно анализировать, делать выводы, а потом действовать стремительно и без раздумий.
Столик с закусками замер между объектом и четой туристов, стюардесса, наклонившись, что-то сказала русскому, тот переспросил, поправляя очки.
Сидящий напротив турист решительно расстегнул чехол фотокамеры, блеснул металл. Энтони бросился через проход, Барни перескочил тележку и вместе со стюардессой свалился на русского. Женский визг, звон приборов, перекошенный рот объекта, разгневанный голос со среднезападным акцентом:
– Вы что, с ума сошли? Я чё, не могу фотографировать в самолете?
Да, в самом деле, обычный фотоаппарат – но кто мог подумать, что этой деревенщине захочется сфотографировать трансконтинентальную закуску? Кому вообще может прийти в голову идея фотографировать еду?
Хорошо еще, что Энтони не стал стрелять, подумал Барни, помогая стюардессе подняться.
Но задание мы, похоже, провалили.
– Извини, крошка, – сказал Энтони, – я сейчас все объясню. Но только – с глазу на глаз, хорошо?
Приобняв девушку за плечи, он увел ее в головной салон. Ощущая на себе возмущенные взгляды других пассажиров, Барни сел рядом с русским – чего уж теперь?
– Кирилл, – представился мужчина.
– Джеймс, – сказал Барни.
Самолет снижается, и Вегас посреди пустыни вспыхивает морем огней – словно один огромный аэропорт, принимающий лайнеры со всего света. Много лет назад человек, назвавшийся Кириллом, сказал:
– Для нас, уехавших из России, любой аэропорт всегда будет напоминать крематорий.
Глупость, а запомнилось – и вот почему-то пришло на ум.
Впрочем, к чему это – про крематорий? Лучше вспомнить, как приехал сюда в первый раз, в 1954 году, почти сразу после демобилизации. Блики на лобовых стеклах и хромированных бамперах встречных машин слепили глаза, взмокшая сорочка липла к телу, но когда подступавшая к дороге пустыня с редкими вкраплениями реклам запестрела бензоколонками и мотелями, у Барни захватило дух. Он проезжал мимо плавательного бассейна, огражденного прозрачными стенками, и видел девушку, что стрелой вонзилась в зеленую воду, подняв облако пузырьков. Он видел официанток в купальниках и туфлях на высоком каблуке – они крутились около машин в ресторане «Бензотерия»: припарковавшись, там можно было пообедать, не выходя наружу. Реклама зазывала: «Только здесь, только для вас, только сегодня! Хотдоги. Ледяные напитки… Гигантские гамбургеры… Атомные гамбургеры!»
Ну да, Атомные Гамбургеры. Лас-Вегас тогда называли Атомным Городом: неподалеку в пустыне раз в месяц взрывали новую бомбу. Это привлекало туристов, местная палата коммерции даже выпустила специальный согласованный с Пентагоном календарь. В ресторанах – Атомные Гамбургеры, в барах – Атомный Коктейль, девушки щеголяют Атомной Прической, а во «Фламинго» и «Сэндз» выбирают «Мисс Атомную Бомбу»: хористки одеты в перевернутое белое платье – бедра обнажены, живот прикрыт, грудь и плечи тонут в кружеве, словно во взбитых сливках. Наряд изображает атомный гриб, а канканный взбрык стройных ног, вероятно, символизирует всепроникающее бета-излучение.
Самая главная вечеринка Атомного Города проходит в Sky Room отеля «Дезерт-инн». Барни отправился туда по приказу полковника Зойда – конкретного задания тот не дал, только сказал: осмотришься там, познакомишься с людьми, в доверие войдешь… Ну что ж, в тот год Барни только и делал, что осматривался, – и если после Кореи он думал, что Контора сразу пошлет ловить коммунистических шпионов, то его ждало разочарование. Впрочем, Барни было двадцать четыре – а кто в таком возрасте откажется осматриваться в Лас-Вегасе, Беверли-Хиллз и Санта-Барбаре, да к тому же за казенный счет?
После второго Атомного Коктейля Барни уже любит всех гостей Sky Room. Прекрасные люди: поют, шутят и смеются. Невозможно поверить, что среди них – скрытые комми, чей заговор, подобно раковой опухоли, изнутри разрушает Америку. Но ведь не случайно полковник Зойд послал его сюда? Нет, не случайно! Держите ухо востро, лейтенант! – говорит себе Барни и заказывает еще один коктейль.
Пустыня в панорамных окнах – как на ладони, гости «Дезерт-инн» лихорадочно напиваются в ожидании кульминации. Как это будет? Почувствует ли он толчок? Что сначала – далекий «бух!» или яркая вспышка на горизонте?
И вот – наконец-то! Барни кажется, все происходит одновременно – под ногами вздрогнул пол, в ушах громыхнуло напоминанием о Нактонгане, за окном распустился зонтик ядерного гриба – сияющий цветок, воплощенный чистый свет, абсолютная энергия, сила и слава. Вот оно, могущество нашей страны, вот она, наша победа над врагами, надежный заслон новым япошкам, гитлерам и проклятым коммунистам!
Барни вместе со всеми орет «ура!» и от полноты чувств целует полуодетую официанткув губы.
Через двенадцать лет, когда Барни будет выполнять свой долг в Европе, «Дезерт-инн» купит Говард Хьюз, эксцентричный миллионер, твердо задумавший привнести в Лас-Вегас респектабельность и потеснить гангстеров, которые когда-то создали этот город. Ну что ж, Хьюз преуспел – и вот результат: от старых добрых дней остались только названия, да и то не все. «Сэндз» снесли несколько месяцев назад – на его месте отвратительная стройка. Куда отправиться – в перестроенный «Стардаст»? В «Сахару», украшенную 27-этажной башней? Или все-таки во «Фримонт»?
Барни смотрит в зеркальце на таксиста – немолодой смуглолицый южанин, итальянец или латинос.
– Простите, – спрашивает Барни, – не знаете, как там «Фримонт»? Сильно изменился?
– Не знаю, – отвечает таксист с незнакомым гортанным акцентом.
– Давно в городе? – спрашивает Барни. – Откуда сами?
– Из Джорджии, – говорит таксист, – не из штата, из страны. Бывший Советский Союз.
– А, русский, – кивает Барни.
– Не русский, нет, – злится таксист, – джорджианец, грузин по-нашему.
– Да-да, – говорит Барни, – вы получили свободу от русских, я знаю.
Вот так мы и выиграли у них холодную войну, думает бывший агент Барни Хенд. Развалили их изнутри. Бомба фактически не понадобилась. Можно было их тут и не взрывать. Радиации меньше было бы.
Впрочем, чего уж там – радиация. Кто теперь разберет…
Барни всегда считал: эту борьбу за окружающую среду придумали в шестидесятых его коллеги из Москвы, чтобы ослабить американскую экономику, подорвать моральный дух страны, убедить американцев, что Атомная Бомба – мировое зло, а вовсе не великое достижение.
Как-то незаметно получилось: бомбардировка, ускорившая победу над Японией и спасшая жизни американских солдат, обернулась преступлением, едва ли не позором. Да, погибли мирные жители – но на войне всегда так! А разве наши солдаты хотели умирать? Разве мой отец – хотел? А теперь, значит, это мы перед японцами виноваты. Здрасьте-пожалуйста!
Вот и выходит, что в шестидесятые красные нас переиграли. Уж сколько лет прошло, даже их Союз развалился, а все по-прежнему твердят: ядерное разоружение, ядерное разоружение! Тьфу.
Барни вспоминает, как на борту «боинга», летевшего в Нью-Йорк, Кирилл сказал:
– Вас обманывают, как детей. Вас заставляют разоружаться. Вы спустили нам даже Прагу! Это позор, новый Мюнхен!
Барни кивал согласно. Да, он тоже так думал. Но что он мог сделать? Он был всего лишь рядовым этой холодной войны.
– А с нами так нельзя, – продолжал Кирилл. – С нами нужно давить, давить и давить! Атомная бомба – оружие свободного мира! Если бы не она, Сталин в сорок пятом захватил бы всю Европу!
– Этот подход у нас в Америке нынче не в моде, – сказал тогда Барни. – Впрочем, я из поколения, которое гордилось Бомбой. Даже любило ее.
– Это правильно, – серьезно кивнул Кирилл. – Бомба – это и есть настоящая реальность.
Слово «реальность» он произносил веско, словно с большой буквы – Реальность.
– Мы, русские, – продолжал он, – не понаслышке про это знаем. Настоящая Реальность – всегда гибель и уничтожение. На поверхности жизни – парады физкультурников, а в глубине – ГУЛАГ, подлинная материя бытия. Если вы позволите мне каламбур – за каждым спортивным кемпингом скрывается the camp, лагерь. В этом и разница между английским и русским: русский – язык последней правды, нам не понять друг друга.
Барни кивнул. Он уже успел зауважать Кирилла. На неплохом английском тот убедительно излагал свою легенду: он русский религиозный философ, бежал из СССР через Югославию с помощью британцев из посольства, теперь собирается в Америку. Будет там дописывать книгу об интеллектуальном крахе марксизма и осуществлении Истории как Божьего замысла. После смерти отца Барни не верит в Божий замысел, вообще не слишком-то верит в Бога, но про крах марксизма Кирилл излагает убедительно. Если бы Контора и MI5 не отрядили на это задание двух агентов, Барни мог бы даже поверить, что Кирилл – в самом деле философ. А так остается гадать – секретный физик? чекист-перебежчик? двойной агент?
И зовут его наверняка по-другому – зря, что ли, сам Барни назвался Джеймсом?
– Если вы будете дальше разоружаться, – изображал философа русский, – случится та самая конвергенция, о которой говорит Сахаров, но не так, как он думает. Не СССР станет свободнее, а Запад превратится в СССР. Будет всюду одна и та же бюрократия, а свободный дух Запада, которому мы поклоняемся, умрет.
Тогда Барни думал, что эти слова – дымовая завеса, маскировка, поддержка Кирилловой легенды. А сегодня задумаешься – вроде так оно и вышло. Нет больше духа Запада! Даже Контора уже не та…
Чего уж тут огорчаться, если «Сэндза» больше нет, а «Сахара» и «Стардаст» на себя не похожи! Хорошо еще, хоть «Фримонт» худо-бедно держится…
От жизни остаются только осколки, слабые напоминания о прошлом. Да если вспомнить – чем была его жизнь? Встречал разных людей, слышал обрывки разговоров, докладывал о событиях без начала и конца, в надежде, что где-то там, в кабинете Зойда, в кабинете Z, пазл сложится, во всем проявится смысл.
Так девочка-подросток идет по улице субурба, заглядывает в освещенные окна и никак не может сложить историю про людей, которые там живут. О чем эта история? – спрашивает она себя и еще не знает, что вся жизнь уйдет на то, чтобы понять, о чем ее собственная история. Какие уж тут соседи, куда уж тут приделать обрывки картин чуждого быта!
Барни усмехается и думает: я тоже когда-то надеялся, что в конце жизни будет некая мораль… важный урок. Что если потом, как проповедовали хиппи, придется жить еще одну жизнь, можно будет прожить ее набело, заново, исправив все ошибки. А теперь понятно – не судьба прожить заново: мир слишком изменился, и если в следующей жизни он опять родится в Америке, то все равно не увидит в ней того, что запомнил в этой: ни мужчин, уходящих на фронт со словами «Бог будет заботиться обо мне, а ты будешь мною гордиться», ни солнца, бьющего сквозь детскую ладошку цитатой из дешевого комикса, ни огонька зажигалки, воспламеняющего сигарету у ярко накрашенных женских губ, ни полуголых официанток Sky Room, вместе со всеми визжащих при виде расцветающего на горизонте ядерного гриба, ни крепкой мужской дружбы коллег-профессионалов, ни прощальных утренних поцелуев девушек, чьи имена испаряются из памяти с первыми лучами солнца, точно капли росы… ничего этого не будет больше. И потому, думает Барни Хенд, бесполезно вспоминать жизнь, пытаться сделать выводы, извлечь уроки.
Даже если мы родимся снова, ничего не повторится.
Тяжело дыша, он выходит из машины, сует таксисту банкноту.
– Ваш багаж, сэр? – спрашивает портье.
– Нет у меня багажа, – отвечает Барни, – я налегке.
Он поднимает голову к небу: звезды, еле видимые в свете неоновых реклам, мерцая, передают свою таинственную морзянку – но у Барни нет ключа от шифра.
(перебивает)
Впервые я приехал в Лас-Вегас прямиком из Пало-Альто. Я там уже полгода жил. Быстро привык, что всё не как в Москве. В магазине на кассе улыбаются. Полицейские не берут взяток. Пьют мало. Сигарет никто не курит. Вредной еды избегают. В магазинах стараются покупать оргэник.
Утром я отправился позавтракать. Прошел мимо бесконечных одноруких бандитов, открыл дверь в первое же работающее кафе.
В зале было накурено. За столиками сидели мрачные не выспавшиеся люди. У них были злые, усталые лица и красные глаза неудачливых гэмблеров. На столиках, несмотря на ранний час, стояли большие стаканы с пивом. Пахло куревом, тоской и потом.
Я вытер слезящиеся от едкого дыма глаза. Сел за столик. Подошел официант.
– Привет, – сказал я и, только встретив его изумленный взгляд, понял, что почему-то заговорил по-русски.
Значит, только по-русски говоришь, да? Я так и не выучил. Сложный у вас язык, детка, вот что я тебе скажу. Хотя полковник Зойд говорил – надо выучить. Типа будет война – пригодится.
А войны-то так и не случилось. Это, скажу тебе, погано. Нет войны – непонятно, кто выиграл. С одной стороны – вроде вашего Союза нет, ты, например, тоже… вливаешься в свободный рынок, выбираешь, так сказать, демократию. А с другой – посмотри, кто у нас в Белом доме! Настоящий хиппи, по-другому не скажешь. Даже не скрывает: курил дурь, но типа не затягивался. Так я и поверил – не затягивался! У травяных с памятью плохо, небось столько выкурил, что сам уже не помнит, затягивался или нет.
Как, говоришь, тебя зовут? О, черт. Как те-бя зо-вут? Танья? Татьяна… ха, как в «Из России с любовью»… не, я знаю, ты говорила уже, ты из Украины, я не про тебя, детка, это кино такое было, «Из России с любовью». Хотя, конечно, один черт, Россия там, Украина или Джорджия эта ваша. Ты Бонда-то смотрела? Ме-ня зо-вут Бонд, Джеймс Бонд. Нет? А, смотрела, да, понял! Шон Коннери, да? Пирс Броснан, говоришь? Говно твой Пирс Броснан!
Я вот помню, первые фильмы вышли – вот это да! «Доктор Ноу», «Из России с любовью», «Голдфингер»… там, где про шпионов, конечно, полная лажа, как всегда, ничего общего с реальной работой, даром что Флеминг сам из разведки. Энтони мне рассказывал – я еще подкалывал его: выйду, мол, на пенсию, буду писать романы про шпионов, где американцы – крутые, а британцы – такие смешные чудики. Но это я шутил, конечно: мне британцы всегда нравились. Я даже Энтони немного завидовал – вот кто был настоящий Бонд, Джеймс Бонд. И в смысле девок, и вообще. Хвастал, что однажды его даже позвали консультировать какой-то фильм… кажется, «Живешь только дважды»… врал, наверно. Но по-любому – после того случая его тоже – хоп из оперативной работы! Сиди, перебирай бумажки. У любого шпиона, детка, бумажной возни куда больше, чем стрельбы, – но этого вам никогда в кино не показывают. Самый большой шпионский секрет, ха-ха! Хорошо, что ты по-английски ни бум-бум, можно тебе рассказать.
Так да, Бонд, Джеймс Бонд. Помню, в 64-м был я на одной частной вечеринке в Беверли-Хиллз. Я тогда в Голливуде работал. Выявлял агентов влияния и скрытых коммунистов. Я когда туда попал – обалдел просто. Там, в Голливуде, все намертво прогнило. Маккарти давил их, давил, но видать, мало. Расползлись, как раковая опухоль, как гниль… уже в конце пятидесятых, до всяких там хиппи… даже те, которые за республиканцев голосовали, – все равно: пьянство, разврат, мафиозные деньги, да и наркотики тоже, уже тогда…
Ну, я в этом всем, конечно, принимал участие. По службе, так сказать. Опять же, молодой был, тридцать лет, спортсмен, красавец, брюшной пресс, мышцы там всякие. Не то что нынче: смотреть стыдно – одни морщины, кожа отвисла, да и дружок мой, сама видишь, так себе… ну, ладно, ладно, не сейчас… дай передохну. Сигарету передай, вон, на тумбочке.
Так вот, вечеринка шестьдесят четвертого, у Терри Нортена. Был такой актер, звезда, почти Марлон Брандо, потом сдулся. Пару лет назад попался на глаза некролог: жил где-то в Италии, судя по всему – бухал сильно. Ну да, там вино дешевое, чего не бухать. Впрочем, он и в Голливуде был не дурак выпить. На той вечеринке тоже все надрались, и я, значит, ночью вышел к бассейну, дух перевести. Стою, курю свой «честерфильд», и тут буквально у моих ног из воды выныривает девка… хорошенькая такая, сиськи как у тебя, мне всегда такие нравились, ну, крупные…
Мы оба напугались, если честно, потом заржали, я принес шампанского, представился: Хенд, Барни Хенд. Типа как Бонд, Джеймс Бонд, понятно, да? Лучшая маскировка – никто не подумает, что работаешь на Контору, если сам изображаешь Бонда. А она засмеялась и говорит:тогда я буду Пусси Галор – хотя вынырнула она скорей как Ханни Райдер, а, ты все равно не смотрела. Короче, через час мы уже с ней лежали, как сейчас с тобой, даже лучше, ну, потому что я был моложе и мог сделать девушке хорошо.
Ее звали Онор, ну, как Medal of Honor, «Почетная медаль». Мой старик такую получил, за Вторую мировую, жаль, что посмертно. Одиннадцать мне было, когда он ушел, меня за старшего оставил, чтоб я о матери и сестре заботился. И я да, я все сделал как надо. Сестра за хорошего парня вышла, все как у людей. Дом по закладной, дети там, внуки… Сам-то я детей заводить не стал, с моей работой – лучше без семьи. Вечно в разъездах, да и убить могли, не ровен час. А я так считаю: если у тебя семья есть – ты за нее отвечаешь.
Вот, Танья, ты скажи, у тебя отец есть? Или там брат? А если есть, то куда он, сука, смотрел, когда ты сюда поехала? Ты скажи, а?
Ну и хрен с тобой, раз не понимаешь. Может, ты просто в шестнадцать лет, как Онор, из дома сбежала – и с концами? Она-то сразу в Голливуд подалась, актрисой хотела стать, но все больше, это, развлекалась. Почти как ты. Рассказывала, веселое время было в LA до войны… ну, когда тебе восемнадцать и у тебя такие сиськи, всякое время будет веселым, правда? Тебе-то сколько? А, все равно соврешь, молчи уж. Да, можно, конечно, кури. Люблю, когда девушки курят.
Мы полгода с ней встречались, а потом меня перебросили в Европу. Да уж, попутешествовал я не хуже Бонда. Десять лет в Европе, потом ненадолго домой и снова – сперва Лондон, а затем, уже в восьмидесятые – Азия. Токио, Гонконг, Сеул. Узкоглазые тогда только начали подниматься, нормально там было, интересно… Я, Танья, вот что скажу: вроде отца япошки убили, сам я с корейцами три года воевал, а все равно – уважаю азиатов. Нормально работают, вкалывают, как наши деды. Без всякой нынешней ерунды про социальную защиту. Я считаю, если людям деньги просто так давать, они вообще ни хрена делать не будут. Как у вас в России, в Советской России, я имею в виду. Все развалится к чертям.
Я вот подумал, смешно: я сегодня все время ваших встречаю. Сосед в самолете, таксист, даже девку в номер вызовешь – тоже из Украины. Полковник Зойд сказал бы, не может быть столько случайностей, надо, мол, быть настороже. Мол, суть работы шпиона – находить смысл в разрозненных деталях, анализировать их и действовать без промедления.
Я тебе, Танья, знаешь, что скажу? Я столько лет в отделе аналитики проработал, и главное, что понял, – нет никакого смысла в этих деталях. Вот я русских все время встречаю – какой тут смысл? Шпионят они за мной, да? Кому я теперь нужен? Вот была бы ты шпионка и понимала по-английски: чтобы ты от меня сейчас узнала? Как мы ваших агентов ловили двадцать лет назад?
Знаешь, Танья, я иногда думаю, все было зря. Не только весь этот анализ, а вообще всё. Все эти шпионские игры, вербовки, перевербовки… Можно было вообще ничего не делать – вы бы сами скопытились. Вот, говорят, мы выиграли холодную войну – ну, у вас то есть выиграли. И люди из Конторы, я знаю, они считают, что без Конторы ничего бы не получилось, типа это все мы подготовили. А я на днях стал вспоминать: ведь никто из наших не ожидал, что всё так будет. Все были уверены, что это навсегда: мы, значит, с одной стороны, а красные – с другой. Как же это мы выиграли, если мы считали, что выиграть вообще нельзя? Ерунда получается. Это как если бы мой отец думал, что война с Японией – навечно.
Сколько мы всего делали – а оказалось, ни к чему! Секретные снимки, перебежчики, радиоперехват… а потом пришел Горби, и через шесть лет – хоп! – и нет больше советских. Я думаю, как Андропов ваш умер – у вас все наперекосяк пошло. Вот он был хороший генсек, серьезный мужик. Вообще, я считаю, страной должны управлять люди из спецслужб. Потому что только у них есть настоящее знание, только мы и понимаем, что к чему.
А в Штатах все наоборот. Я тебе скажу, я в Конторе тридцать с лишним лет отработал – с каждым годом становилось только хуже. Бюрократии все больше, бумажка – на каждый чих. Без согласования с Конгрессом – пёрднуть не смей. Я ведь после Сеула на Ближнем Востоке работал. Вся эта история с оружием, «Энтерпрайзом», иранцами – всё через меня. Ты молодая, не знаешь, небось. Хорошая была операция – мы, так сказать, поддерживали конструктивную оппозицию в Иране, продавали им оружие. А полученные деньги отправляли в Никарагуа, повстанцам, которые с красными воевали. Конгресс никогда бы не утвердил – одно эмбарго, другое эмбарго. А мы – хоп! – все через Израиль провернули. И дело не в деньгах, ты не думай, денег мы всегда могли найти – но иранцы в ответ одного из наших заложников отпустили. Парень, считай, к семье живым вернулся. Хорошо это? Хорошо. И сандинистам в Никарагуа мы жопу надрали – тоже неплохо, правда? А они раскричались – Ирангейт, контрасгейт! Тоже мне, The New York Times, демократы гребаные, либералы… приняли этот Акт дурацкий, ни охнуть, ни вздохнуть. Слава богу, я на пенсию ушел. Надеялся на тихую долгую старость, да. Опять же – романы писать, как Флеминг.
А вот хрен тебе, Барни. Ни романов, ни долгой, мать ее, старости.
Аж зло берет.
Слушай, Танья, принеси из холодильника водки, мы выпьем с тобой. Водка, водка, да, это слово ты понимаешь. Задница, скажу я, у тебя красивая. Как будет по-русски? Джоппа? Японское что-то. Ну да, у вас же Япония в заднице. А Европа, выходит, спереди.
Лед захвати, эй! Лед, лед! Ах да, русские пьют безо льда, нам говорили. Ну, на здоровье! Так у вас говорят, да?
Садись рядом, вот так, руку сюда положи, мне приятно будет. Знатные у тебя сиськи, я уже говорил. Как у Онор были в молодости.
Когда я ее в Сеуле встретил, сисек уже не осталось. Оно не заметно было, может, там протезы какие в лифчик подкладывают, не выкидывать же старые платья, правильно? Я не спрашивал, неудобно все-таки.
Я бы ее не узнал даже, это она меня окликнула. Я сидел в лобби «Хилтона», и вдруг она подошла и говорит: «Хенд, Барни Хенд!» – я аж вздрогнул. Я нервный тогда был – в Сеуле той осенью вообще было нервно, как раз вы этот гребаный корейский «боинг» сбили.
Ко мне тут год назад один псих приезжал. Как он обо мне прознал – понятия не имею. Бывают такие зануды: вобьют себе в голову всякую чушь, а потом начинают… анализировать. Как мои бывшие коллеги. Разрозненные детали, скрытые смыслы… смыслы, скажу тебе, Танья, очень легко образуются. Возьми три любых факта, свяжи между собой – вот тебе и триангуляция, вот тебе и смысл. Но в такие смыслы верить – совсем идиотом нужно быть. Лучше тогда уж в Бога, по старинке, как мой отец.
Я ведь тоже могу себе сказать, что полковник Зойд все специально подстроил: и туриста этого с фотоаппаратом, и стюардессу с сиськами. Мол, потерял ко мне доверие и решил избавиться. А можно и еще круче: мол, полковник Зойд был двойной агент и хотел вывести нас с Энтони из игры.
Чушь, правда? А я вот уже двадцать пять лет об этом думаю, как тот псих с корейским «боингом». Он мне говорит: вы работали в Сеуле в 1983-м, курировали аэросъемку и радиоперехват, вы должны мне сказать – это ведь был самолет-шпион? И, мол, Советы его только подбили, а сбили американцы, чтобы следы замести, сбили, говорит, хотя на борту были невинные люди.
Я разозлился тогда страшно, выставил его нахрен! Во-первых, я понятия не имел, что случилось с этим «боингом», я в Сеуле совсем по другим делам был. Во-вторых, даже если бы знал – не сказал бы ни за что такому уроду. Невинные люди погибли! Это же война была, а на войне всегда невинные гибнут! Как опухоль вырезать – нельзя здоровую ткань не задеть.
Или даже не вырезать, а химиотерапией раковые клетки добивать… здоровые клетки тоже ведь гибнут без счета, правильно? Волосы выпадают и все такое.
И у Онор, видимо, выпали: она в парике была. Светлый такой парик, блондинистый, прическа, цвет – все как в шестьдесят четвертом. Наверное, она хорошо выглядела – для своей четвертой стадии, но я ее все равно бы не узнал, если бы сама не подошла. Летела куда-то в Индию, к какому-то гуру, целителю хренову. Ты подумай – в Индию, словно хиппи какая! Говорила: меня может спасти только чудо! А я никогда в чудеса не верил и перед смертью – не собираюсь. Я-то никуда не полечу, еще не хватало. Помотался по миру, достаточно, хоть помру в Америке, где родился.
Давай лучше выпьем, Танья, помянем Онор. Я потом навел справки – она и трех месяцев не прожила. Всегда чуял – нет от этих индусов толку.
Мы же, блядь, ничего не знали! А если б знали – разве б жили иначе? Разве могли бы жить иначе? Мы курили по две пачки в день! Мы отсюда, из Вегаса, на ядерные взрывы смотрели – как в кино ходили! Радиации небось нахватались – как на экскурсию в Чернобыль съездили! Врач, сука, и говорит: не операбельно! Операция то есть невозможна. Миссия, выходит, невыполнима. Соберем, говорит, в понедельник консилиум, обсудим химиотерапию. Утешил, называется. Что толку от этой химиотерапии – только время протянуть.
Давай, Танья, еще разок попробуем. После химии, говорят, не до этого будет. Давай, нагнись, сделай мне, как Пола Джонс – Клинтону.
Закуришь? Ну, как хочешь. Вот и правильно, береги себя. Мне-то уже все равно. У меня, видать, давно эта штука внутри. Я-то думал – бронхиты, то-сё, а оказывается – вон оно что. Расползлось так, что не вырежешь, покруче агентурной сети.
Смешно: всю жизнь с русскими воевал, а последняя женщина оказалась из России. Из России – с любовью. Как будет «любовь» по-русски? Льюбов? Язык сломаешь.
Знаешь, у нас с тобой получилось, как у Америки с Советами. Вот мы, американцы, трахались с Россией все эти годы, объясняли им что-то, а красные ну вообще не понимали, что мы им говорим, как ты меня не понимаешь. Они, значит, не понимали, а мы все никак не могли кончить. Ни ракетой пульнуть, ни бомбу сбросить.
Понимаешь, ядерный взрыв в пустыне – это как оргазм. Вспышка, все взлетает к небесам – а потом опадает и кругом все мертво. Но очень красиво, жалко, ты не увидишь.
Ну да, трахались-трахались, а когда победили – оказалось, мы совсем мертвые изнутри, будто нас рак разъел. Вот и выходит, холодная война – последняя победа Америки. Дальше – ничего не будет, все невыполнимые миссии так и останутся невыполненными.
Спустись в ресторан, в казино, спроси людей: что такое IMF? Думаешь, кто-нибудь скажет: подразделение «Миссия Невыполнима»? Нет, все скажут: International Money Fund, Международный валютный фонд. Либералы считают, там тоже без Конторы не обошлось, может, и так, мне не докладывали, но я тебе скажу: этот МВФ – тот же СПЕКТР, еще одна опухоль. Расползлись, сволочи, по всему миру. Вот корейцев спроси, что у них нынче творится. Погоди, досюда докатится – ты еще назад в свою Украину побежишь. Здесь все рухнет: банки, пенсионные фонды, страховые… думаю, полгода осталось. Хорошо, что не доживу.
Нету больше никакого 007. Убрали семерку. Одни нули остались. В Конгрессе, в Конторе – везде нули.
Ты небось думаешь: старики всегда недовольны. Но поверь: у нас была великая страна! Когда мой старик воевать уходил – я им гордился! А эти хиппи жгли свои повестки! Хоть в тюрьму, только бы не за Родину сражаться! Я же говорю: гниль, всюду гниль.
Я, Танья, как Америка: прогнил изнутри, стоит плохо, детей нет. У тебя-то есть кто? Дочка там или сын? Де-ти есть? У тебя? А, ну ладно, хрен с тобой, плесни еще водки и можешь идти.
Барни Хенд, бывший специальный агент, шестьдесят семь лет, рак легких, четвертая стадия. Голый, он стоит у панорамного окна, зажав между пожелтевших морщинистых пальцев дотлевающую сигарету. Перед ним – сияющий огнями Лас-Вегас, реторта неона, свет реклам. Волшебный остров посреди глухой пустыни, рукотворный мираж, электрическая фатаморгана.
Расслабься, улыбнись, позволь себе обмануться – и тогда удастся поверить: чудеса случаются, Америка все еще жива, невозможная миссия – выполнима.
Вглядись в мерцание огней, поищи смысл в переливах неонового света, поверь: они сулят удачу. Только здесь, только для вас, только сегодня, сегодня и навсегда; всем, пришедшим из пустыни, – прохладные прозрачные бассейны, обнаженные девушки в зеленоватой воде, большие сиськи, крепкая эрекция, музыка, танцы, молодость; хороший прикуп, божественный джекпот, последний счастливый поворот колеса.
Но седой старик у гостиничного окна стоит неподвижно, сжав тонкие сухие губы. Опухоль шпионской сетью распускается в его теле. Дымок от «честерфильда» голубоватой струйкой поднимается к потолку и растворяется в спертом воздухе.
Вступает музыка, потом – раз, два, три! – они выходят одна за другой, змеящейся эротической многоножкой. Высокие каблуки, мускулистые ноги, гибкие тела. Из глубины зала почти не видно лиц, уж точно – не различить глаз. Черные, карие, серые, голубые… в этих глазах – слепящий свет рампы, мятые физиономии зрителей – расплывшиеся, расфокусированные, напряженное внимание, вожделение, жажда, похоть, скука… словно многоглазый Аргус пялится из ночной тьмы на шеренгу танцовщиц у края сцены. У каждой – своя история: любви, нежности, предательства; одиночества и страха; глупости, ревности, жадности…
Играет музыка, щелкает затвор, фотоны света впечатываются в эмульсию фотопленки. Там, в глубине камеры, на непроявленном снимке, девушки замирают навечно, чтобы спустя много лет, когда сеть морщин разъест кожу, старость согнет позвоночник, огонь крематория обратит в пепел плоть, – чтобы тогда на побуревшей фотокарточке, пожелтевшей газетной странице, на сайте фотостока случайный зритель увидел эти разгоряченные тела, напряженные мышцы… прекрасные, неразличимые, лишенные судеб и лиц… священный монстр соблазна, многоногое чудище, воплощение эроса и желания.
24
1988 год
Без шести двенадцать
Такси лавирует по запруженной Парк-авеню, Джонатан Краммер смотрит в окно. Нью-Йорк спешит на работу – секретарши, постукивая каблуками, спускаются в сабвей, клерки на ходу допивают утренний кофе из бумажных стаканчиков, маленькие девочки в темно-красных жакетиках, скрытых под теплыми куртками и изящными пальто, садятся в школьный автобус. На борту логотип «Толливера», одной из лучших школ Манхэттена. У Джонатана нет детей, но он знает: когда у него будет дочь, он также будет по утрам провожать ее к автобусу на Парк-авеню. На секунду представляет себе: вот он, чуть постаревший, но все такой же спортивный и напористый, ведет за руку маленькую девочку, светловолосого ангела, ради которого готов свой напор сдержать, идти не спеша, чтобы ей было нетрудно поспеть за ним.
Норма всегда жалуется, что с ним невозможно гулять, – Джонатан все время куда-то спешит. Ничего удивительного: жизнь коротка, нужно успеть взять от нее столько, сколько сможешь: удовольствий, радости, славы, денег. Норме не понять – в ее семье слава и деньги передавались по наследству.
Школьный автобус остался позади, Джонатан смотрит в затылок водителя-турка, с трудом сдерживая желание поторопить его. Нельзя опоздать в офис – дело даже не в том, что это не принято (плевать Джонатан хотел на то, что принято!), он сам не любит опаздывать.
В его работе все решается за секунды – за это Джонатан ее и любит.
Выходя из такси у подъезда высотного здания на Уолл-стрит, он слышит, как диктор по радио говорит, что стрелки на Часах Судного дня перевели на три минуты назад – впервые с 1972 года. Не сбавляя шага, прикидывает: выходит, всю его взрослую жизнь апокалипсис только приближался – интересно, когда это перестало его волновать?
Входя в лифт, Джонатан внезапно вспоминает Кору Мартин.
Летом 1972 года Джонатан, одолжив у отца старый «форд», повез Кору в драйв-ин на «Завоевание планеты обезьян». В свои пятнадцать Кора была настоящей красавицей – волнистые черные волосы, огромные грустные глаза, пухлые губы, чуть тронутые помадой… да и фигура могла свести с ума кого хочешь. Синие джинсы плотно обтягивали бедра, пуговка на блузке с трудом удерживалась в петле.
И, конечно, Джонатан рассчитывал, что к середине фильма ему удастся эту пуговку расстегнуть, – иначе зачем же идти в кино?
Но как только фильм начался, он понял, что ошибся. Надо было идти на что угодно, но не на «Планету обезьян». И ведь главное – он знал! Вся школа знала! Как он мог так облажаться!
Все знали: Кора Мартин до обморока боялась ядерной войны.
Нет, конечно, ядерной войны боялись все – недаром они жили в Бронксе, всего в километре от Манхэттена, самой крупной и удобной мишени на всем земном шаре. В младших классах у Джонатана и самого сосало под ложечкой, когда миссис Робертс показывала устройство бункера и рассказывала о сигналах тревоги. После таких уроков каждая тучка на горизонте казалась зародышем атомного гриба.
По счастью, человек устроен так, что не может долго бояться одного и того же, и к пятнадцати большинство ребят научились посмеиваться и говорить, что если и суждено сгореть в адском пламени, надо спешить получить от жизни все самое лучшее.
Научились все – кроме Коры Мартин.
Страх перед Судным днем прикончил их едва начавшийся роман – и юный Джонатан Краммер, уже тогда не любивший проигрывать, был в ярости – на себя, на Кору, на создателей фильма и идиотов-политиков, которые запугивают обывателей мифической ядерной угрозой.
Только через пятнадцать лет доктор Кац объяснит ему, что негативные эмоции разрушительно действуют на психику и потому следует избегать гнева, обиды или злости. Но тогда, в 1972 году, Джонатан был так уязвлен, что до самого конца школы не сказал с Корой ни одного слова. На выпускном, где Джонатану доверили произнести прощальную речь, он увидел, как она взасос целуется с Роберто Кривелли, смазливым итальянским красавчиком, и злость вспыхнула с новой силой. Уезжая из школы тем вечером, Джонатан был уверен, что больше никогда не увидит Кору Мартин.
Он ошибался.