Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей

И мы все понимаем, а кто-то даже говорит вслух, что каждый из нас – как цветок, и все вместе мы точно сплетены в гирлянду, в чудесный неувядающий венок, и мы такие счастливые, и мы еще не знаем, что гирлянды бывают и траурные.

И, сидя посреди луга, мы говорим обо всем этом – о цветах, лете, любви, счастье – ну да, говорим и смеемся, и даже целуемся, совсем немножко, потому что – баба-ах! бум! трах-тарах! – гремит гром, солнце исчезает в тучах, зато вспыхивают молнии, и начинается гроза, резко, будто на небе повернули какой-то кран или даже множество кранов, потому что вода льется отовсюду, со всех сторон неба, и мы бегом мчимся к лесу, даже не потому, что надеемся не промокнуть, а просто так положено – если гроза, надо бежать и прятаться.

Спрятаться, конечно, не удается – от такого ливня и лес не помогает. Светка промокла до нитки при первом же залпе дождя, промокла и сказала себе, что теперь все равно, мокрее не будет. Сказала – и ошиблась. Мокрее, конечно, уже некуда, но стоять полчаса под холодным душем – это увольте! Светка мелко дрожит, мокрое платье липнет, в сандалиях – жидкая противная грязь. Почему-то все вокруг смеются, хотя ей совсем не смешно. Ржут как идиоты, а вроде без пяти минут взрослые люди.

Что они, с ума посходили, что ли? Усадили Тату на пень и прыгают вокруг нее, с хохотом и визгом. На себя бы лучше посмотрели: мокрые, грязные, у девушек платье прилипло к телу, считай, его и нет вовсе – все видно, и трусы, и грудь. Надо же, эти идиотки сегодня не надели лифчики, при их-то размерах! Леночке и Насте, видать, все равно, что ребята пялятся на их соски, а она, Светка, прикрывает свою маленькую грудь ладошками, стоит, обхватив себя руками, прижавшись к шершавой, мокрой коже сосны, смотрит на брата и его друзей, молча злится.

– Слушайте, – кричит Тата, – у меня прекрасная идея! Мы – в одной большой душевой, принимаем самый лучший, самый природный душ. Так что вы как хотите, а я раздеваюсь.

И после этого действительно стаскивает мокрое платье, и Светка видит, какой у нее на самом деле большой живот, просто огромный, а сама она – совсем худенькая, можно сказать, только бюст и живот. Ну хорошо, еще волосы, роскошные рыжие волосы – но сейчас мокрые, не роскошные и даже не рыжие, а скорее бурые.

– Уф! – говорит Тата. – Хоть вздохнула свободно. Так, по-моему, даже теплее!

И снова усаживается на свой лесной трон, мокрая и довольная.

– Светка, – кричит Миша сквозь шум дождя, – что ты там стоишь одна, как Золушка? Иди к нам!

Светка качает головой – нет, не пойду, еще разок попросите, я тогда подумаю.

Но просить ее никто не собирается – Миша и Олег с гиканьем бросаются к ней, и – раз-два взяли! – подхватывают и волокут, словно кавказскую пленницу. Светка брыкается и визжит, но ей уже не обидно, а смешно, вот и Леночка с Настей кричат: сюда, сюда, Света милая, Света, Света, Светик, цветик-семицветик, давай к нам, мы тебя обнимем, мы тебя согреем, иди, иди к нам! – они кричат, а Тата только смеется, сидит на своем пне, ноги расставила, живот почти лежит на коленях, так нагнулась вперед, тянет к Свете руки, манит – сюда, мол, сюда!

И вот вчетвером мы несем Свету к Тате и кричим:

О лесная богиня, богиня летнего луга, внезапной грозы, мокрой одежды, твоей наготы! Прими под свою защиту это невинное дитя, свет наших очей! Ты видишь – она заблудилась в твоем лесу, вымокла до нитки под твоим дождем, ее напугали твой гром и твои молнии, она забыла о твоей божественной любви! Прими же ее в лоно свое, будь с ней добра и ласкова!

И мы опускаем Свету к Татиным ногам, и Тата простирает к ней руки, и прижимает ее мокрую голову к нагому животу своему, невинному, чистому, добела омытому потоками небесной воды, а Света замирает и сквозь шум дождя, раскаты грома, смех и крики слышит тихое тук-тук-тук.

Это бьется сердце Татиного ребенка.

До конца лета осталось не так уж долго. Как и все шестидесятые, оно закончится раньше календарного срока. Что еще нам осталось успеть, что еще мы забыли?

Что мы вспомним, как найдем в себе силы вспоминать это лето?

Ну, например, мы вспомним, как дождь шел несколько дней, мы никуда не выходили, собирались утром у Мишки со Светой или у Насти с Татой и весь день играли в разные игры. В какие? В самые простые, обычные дачные игры. В лото. В шарады. В черное-и-белое-не-называть. А потом кто-то из нас придумал новую игру, в Декамерон.

Мы играли, будто снаружи – чума, мы не можем выйти из дома (ведь так, собственно, и было, пойти нам совершенно некуда) и, как герои Боккаччо, мы рассказываем истории. Кто-то предложил: пусть это будут вымышленные истории, не случаи из жизни, не пересказ прочитанных книг, нет, истории, придуманные нами для нас, нами про нас, и пусть каждый постарается утащить в свою историю кого-нибудь из слушателей. Не в одной, так в другой появится умник-очкарик, мускулистый спортсмен, длинноногая блондинка, невысокая, склонная к меланхолии темноволосая девушка, ну и, конечно, рыжая красавица, иногда беременная, а иногда – уже нет.

Это была прекрасная игра, и истории были самые разные – смешные, грустные, даже страшные. Но мы не уверены, что вспомним сейчас хоть одну.

Когда нам надоедало, мы играли в высадку на Луну. Тата ложилась на спину, а мы из дальнего угла кидали бумажные самолетики на ее живот, огромный и круглый, как Луна. И тот, кому удавалось так рассчитать скорость и направление полета, чтобы самолетик лег на Татин живот и не упал, даже когда Тата начинала смеяться, – тот мог подойти и осторожно двумя пальцами пройтись по поверхности Луны, приговаривая: маленький шаг для маленького ребенка, большой шаг для большого человечества.

Почему-то нам казалось – это очень смешная игра.

А потом дождь закончился, мы вышли на улицу и стали придумывать игры для улицы, ведь старые игры уже никуда не годились, мы готовились жить в новом мире, мире, предназначенном для Татиного ребенка. И потому в наших новых играх не могло быть победителей и проигравших, не было разницы, кто первый, кто последний. Правила были очень простые – и вместе с тем сложные, каждый мог поменять или дополнить их в любой момент, надо было только сказать об этом.

Когда кончилось наше лето, мы забыли и эти игры – кроме одной, да и то мы не уверены, что в самом деле играли в нее, а не услышали позднее, не подглядели в каком-нибудь фильме, не прочитали в какой-нибудь книге.

Она очень похожа на бадминтон. Мы становимся в круг, каждый берет ракетку, и мы начинаем. Правила такие же, как в обычном бадминтоне, только без волана. И потому можно отбить любой удар и продолжать не то что до двадцати или пятидесяти, а до тех пор, пока нам всем не надоедало, и мы придумывали новую игру, или шли на веранду пить чай и рассказывать наши истории, которые потом никто так и не смог вспомнить.

И вот наступает вечер 8 августа. Поздний вечер, почти ночь, все разошлись по домам, Мишка принес воды из колодца, Света помыла посуду, и они уже собираются спать, когда прибегает Олег, растерянный и взъерошенный, спрашивает: а Настя не заходила? – а Света с Мишкой отвечают: Нет, конечно, зачем ей заходить? Ты же сам пошел проводить ее с Татой до дома, а Олег бурчит что-то и хочет уйти, но Миша хватает его за руку, говорит: ты что, чувак? Расскажи, чего случилось? – и Олег еще пять минут рассказывает, что они поругались с Настей: Тата ушла спать, а они сидели вдвоем в беседке, и он сказал что-то… кажется, про Тату, а Настя вдруг заплакала, закричала ты меня больше не любишь! – и убежала, а Олег сначала разозлился, а потом помчался искать, но нигде не нашел и пришел сюда, а сейчас надо к Леночке, а потом снова к Насте, вдруг она уже дома? А если нет, то совсем не понятно, где ее искать, не уехала же она в Москву на ночь глядя?

Конечно, Миша и Света видят: Олег немножко не в себе, ну, ясно, поругался со своей девушкой, кому такое понравится? – и они предлагают пойти с ним, но Олег кричит: нет, я должен сам, только сам! – и убегает.

Он разбудил Леночку, и, конечно, никакой Насти там не было, ты, Борджевский, сдурел, что ли? Она дома уже небось! – и вот Олег вернулся к Настиной даче и, наверное, разбудил Тату и ей тоже рассказал с самого начала, про то, как поругались, как Настя убежала, а потом брякнул что-то вроде: это все из-за тебя! – и, наверное, Тата, как всегда, рассмеялась и сказала, чтобы он не валял дурака и никуда не ходил, а если волнуется, пусть останется и дождется Настю, ей, Тате, тоже будет спокойней, она боится ночевать на даче одна. И, наверное, Олег закричал, а Тата снова рассмеялась.

Вот так заканчивается лето любви – на песчаных пляжах Южной Калифорнии, на улицах Чикаго, в садах подмосковных дач, на мостовых Парижа и Праги. Угасают шестидесятые, умирает безумное и праздничное десятилетие, растворяется в сумерках последняя утопия ХХ века.

На другом конце света бородатый длинноволосый мужчина дает последние указания своей Семье, а Миша со Светой опять собираются ложиться, но снова скрипит калитка, шумят шаги, они думают: что, опять Олег? – но как раз наоборот, это Настя, заплаканная и перепачканная, сразу начинает рыдать, говорит, что это она, она все испортила, она дура, она недостойна таких друзей, повела себя как мещанка, вот именно, очень точное слово – мещанка, да! Потому что они же все друзья, они же любят друг друга, столько раз об этом говорили, и ей самой нравилось, что они все вместе, и Олег, и Леночка, и Миша, и, конечно, Тата. Она ведь сама ее сюда пригласила, Тата – ее лучшая подруга, какая тут может быть ревность? Но вот… словно затмение какое-то нашло, и ей, Насте, так стыдно, что она все это наговорила, просто не могла уже больше молчать, ведь все время, все время приходилось себя сдерживать, потому что, конечно, Тата – ее лучшая подруга, и вообще – ревновать глупо, это все знают, но она не могла больше, ведь даже неизвестно, от кого у Таты ребенок, Тата ей не говорит, а по срокам, между прочим, всё как раз сходится, вот она и должна, должна была сказать Олегу, но что же ей теперь делать, когда она всё разрушила, а ведь было так хорошо!

Настя плачет, Миша обнимает ее и снова вспоминает ночь, когда они дотемна играли в бадминтон, и вытирает Настины слезы, и говорит: знаешь что, давай ты у нас останешься? Я тебе в родительской спальне постелю, там кровать большая, тебе понравится. Настя, всхлипнув, соглашается, и Миша ведет ее в эту самую родительскую спальню, а Светка идет к себе и, как только ложится в кровать, сразу засыпает, потому что уже поздно, она устала, и всю ночь Светка спит так крепко, что даже сны ей не снятся, а если и снятся – она их утром не вспомнит, и неудивительно, ведь утром она проснется от резкого крика, даже не крика, нет, визга, воя, она такого даже в кино не слышала – ведь тогда в России не показывали фильмы ужасов.

В России – ранее утро, а в Калифорнии – ночь, и, значит, три девушки и один парень уже подъезжают к дому 10050 по Сьело-драйв, и на двери один из них скоро напишет слово «свинья». Конечно, никто из нас об это мне знает, мы только слышим крик, и Светка бежит во двор, сталкивается с Мишкой, а там, снаружи, посреди поляны катается по земле Настя – воет, кричит, плачет, – и они даже не сразу разбирают слова, хотя что может быть понятней, чем эти два слова, это не про любовь объяснять младшей сестре, да уж, ничего нет проще этих двух слов – Тату убили! – хотя все равно невозможно такое понять и поверить тоже невозможно.

Даже сейчас, спустя много лет, старожилы хорошо помнят эту историю. Неохотно рассказывают, разве что под утро, когда последняя бутылка почти пуста, все спят и лишь самый упорный гость еще подливает хозяйке, и ей понятно, к чему он клонит, чем вот-вот закончатся эти посиделки, – и если хозяйка хочет и спать одна уйти, и гостя не обидеть, она выпивает еще пятьдесят и рассказывает эту историю.

Это история про компанию молодых людей, первых советских хиппи, которые жили здесь вот такой коммуной, ну, сам понимаешь, секс-драгз-рок-н-ролл, и оргии, небось, тоже, ну, в смысле групповуха. И одна девочка от кого-то из них забеременела, понятно, никто не знал от кого, ДНК-анализа тогда не было, но, если честно, все думали на одного парня, сына академика Борджевского. Игорь его звали… нет, не Игорь, Олег, точно. Все на него думали с самого начала, а как все случилось, совсем стало ясно, он-то в бега и ушел, когда ее убили, то есть ее убили ночью, а утром, когда тело нашли, его уже и след простыл.

Тут обычно гость забывает про свои романтические планы, ну да, история такая неприятная, выпито много, да и ночь на исходе, забывает и спрашивает что-то вроде: а как девушку убили-то? – и хозяйка расскажет, с бльшими или меньшими подробностями: перерезали горло, вспороли живот, выкинули младенца, вся дача в крови была, едва ли не на стене что-то написали, но тут хозяйка не уверена, может, и путает. Зато точно знает: дом потом снесли, отмывать никто не хотел, столько кровищи. А этот Олег, ну, сын академика Борджевского, он исчез наутро, я же говорю.

– А друзья его… ну, эти хиппи?

– А что друзья? Они, конечно, его искали. Они же не верили, что он убийца. Как такое может быть – умненький мальчик, из хорошей семьи, всеобщий любимец. Кто ж поверит?

Ну да, они стали его искать – но не сразу. Потому что сначала вызвали милицию, дали показания, ответили на вопросы, ну, обычные вопросы типа «Когда и где вы познакомились с покойной?», «В каких были отношениях?», «Где может быть Олег Борджевский?» и все такое прочее.

Потом их, конечно, отпустили, и вот они стоят на крыльце райотдела милиции, Лена, Миша, Настя и Светка. Солнце в зените, времени часа два, пыльная улица, идут со станции люди, авоськи, портфели, сумки, всё как всегда – и тут Миша кричит: «Я хочу знать, кто ее убил!!!» – а Света думает, что это уже совсем не важно, кто. Какая разница, Таты больше нет, и ее ребенка тоже, и маленькое сердце, стук которого она так хорошо помнит, уже никогда не будет биться. Пожалуй, думает Света, это к лучшему. Ничего хорошего его не ждало в этом мире.

Они идут по улице, и соседи снова смотрят из-за штакетника, на этот раз, наверное, думают что-то вроде доигрались! или даже вот оно чем кончается… – ну, в смысле про длинные волосы и короткие юбки, и сначала они, все четверо, бесцельно бродят по улицам, а потом начинают проверять то одно, то другое место, хорошо бы найти Олега раньше милиции, ну, чтоб он глупостей не наделал, и все такое, а потом кому-то приходит в голову пойти на пристанционный пруд, взять лодку и сплавать на остров, хотя, конечно, вряд ли Олег стал бы там прятаться, да и вообще непонятно, как бы он туда добрался без лодки, Миша вот – другое дело, к.м.с. по плаванью, озеро переплыть – раз плюнуть, непонятно только, говорят они это вслух или думают, но вот лодка тыкается носом в берег, Миша выскакивает и кричит: «Олег, ты тут?» – и тогда из кустов поднимается Олег, очки разбиты, лицо в крови, губы трясутся, и Света не может поверить, что была влюблена в него все лето, примерещилось, наверное, вот и мама говорит – переходный возраст, а Миша осторожно шагает ему навстречу и говорит: Ну, ты что, чувак? – волны пруда плещут, светит августовское солнце, и голос Олега дрожит, когда он отвечает:

– Это я ее убил, я!

* * *

Сделав два шага по песку, женщина останавливается. С трудом балансиру, снимает левую туфлю, затем правую. Светлая юбка плещется у колен, как волны вокруг прибрежных камней, наполовину погруженных в воду, вот тут, совсем рядом, всего несколько шагов.

Пустынный пляж – и женская фигура у кромки прилива. Туфли в руках, влажный песок под босыми ступнями, соленый воздух щекочет ноздри. Волна за волной заливает щиколотки, ей кажется – море целует пальцы, обнаженные, освобожденные. Кажется: море ласково лижет, нежно проводит влажным огромным языком, колышется, опадает ажурным кружевом, словно сброшенное белье – белое, голубое, бирюзовое.

Много лет назад в совсем другой стране был один мужчина…

Соленый ветер выбеленной вуалью набрасывает волосы на лицо, словно опускает занавес. Вот, похоже, и жизнь прошла, думает женщина. А может – только молодость.

Поднимает голову: бескрайний переливающийся простор, трепещущая шелковая простыня, под ней – рыбы, дельфины, киты; спруты, креветки, кальмары.

Волны – как морщины на коже, сперва мелкие морщинки у глаз, потом бороздки на лбу, складки на животе, трещинки на ладонях. Темные водоросли всплывают непрошеными родинками, пигментными пятнами.

Мне уже пора, думает женщина, мне пора идти.

Но все стоит неподвижно по щиколотку в воде, там, где море вечно впечатывает в песок свой волнистый контур, опять и опять, раз за разом, рисует и снова стирает.

19

1968 год

Проект революции

Обычно вначале – образ, картинка, фотография… может, даже несколько. Утроба лимузина, мягкая, обволакивающая, поглощающая – седой мужчина в дорогом костюме, ведерко с ледяным шампанским, пуленепробиваемые окна, отгораживающие от реальности. Кто он? Миллионер? Президент? Мэр города? Декан университета? Мошенник? Я еще не знаю.

А иногда – какой-то навязчивый узор, скажем, гексагональная сетка, пчелиные соты, шестиугольники, пригнанные один к одному. Или совсем простая картинка, как из детской книжки: резной лист пальмы – крупный, чуть изогнутый, напоминающий перо экзотической птицы, – лист пальмы на фоне выбеленно-синего неба, не зеленый, а черный, резкий контур, словно вырезанный из бумаги. Шевелится под ветром, и, кажется, кто-то прощально машет рукой. Длинные пальцы, смуглые, почти черные, резкий контур на фоне белой скатерти столика, пальцы поигрывают авторучкой, солнечные зайчики от хромированного колпачка – рифмой к бликам на темно-зеленых волнах залива.

Полуденный час в приморском кафе. Пять круглых столиков на веранде, старые афиши на стенах, официант в белом льняном костюме приносит бутылку местного пива, запотевшую, как из телерекламы… а вот, кстати, и включенный телевизор виден в приоткрытую дверь кухни.

Они сидят за соседним столиком, я хорошо их вижу: мужчина средних лет – голубые джинсы, расстегнутая цветастая рубашка, чуть-чуть седины в волосах, конский хвост, бородка, – и смуглая девушка в коротком платье, с пятью нитками бус на длинной шее, фенечки на запястьях, ремешки сандалий обхватывают щиколотки. Длинные стройные ноги, чуть-чуть полноватые выше колен, ниже бахромы подола. Левая ступня едва касается пола, выложенного шестиугольными плитками. Перед девушкой стопка брошюр – или листовок; одну из них мужчина только что отодвинул от себя.

– Политика, – медленно говорит он, – меня больше не интересует.

У него глубокий голос, грудной, размеренный. Голос человека, который привык, что его слушают и слышат.

– Политика – это обман. Инструмент, который использует бюрократия, чтобы обмануть нас, сделать из нас роботов и рабов! Не политика должна быть нашим оружием – а революционное действие!

Аудитория отвечает громом аплодисментов и криками. В комнате десятка два человек, СДО, МОУБ, «Движение 22 марта», FSM, анархисты, троцкисты, маоисты. Сильно накурено, и, возможно, натренированный нос различит сладковатые нотки марихуаны в многолетнем запахе табака, въевшемся в деревянные панели стен, блеклые обои, истоптанный ковер с шестиугольным узором. Я кричу вместе со всеми, восторг поднимается вдоль позвоночника подобно энергии кундалини, устремляется к высшим чакрам. Маленькая Моник (тогда еще совсем маленькая, всего лишь крохотный зародыш) мирно, как в колыбели, спит в обволакивающей глубине моей матки. Мой ребенок, думаю я, вырастет красивым и умным… он объездит весь мир!.. и будет музыкантом… и художником… и поэтом… и будет счастлив… да, конечно, это главное, пусть будет счастлив!

Мой ребенок, думаю я, будет жить в мире после революции.

Аплодисменты не успели стихнуть, когда вскакивает рыжеволосая девушка – черный свитер с глухим воротом подчеркивает большую грудь, взгляды парней невольно скользят по округлым очертаниям.

– Действие – да, но какое действие? Не следует забывать, что кризис производительных сил в капиталистическом обществе с каждым днем обостряется, автоматизация неизбежно влечет за собой массовую безработицу, которая охватывает все более широкие слои трудящихся. В борьбе против пауперизации буржуазия прибегнет к фашизму и подавлению рабочего движения. И потому главная цель реформы образования – изгнание из университета двух третей студентов.

– Но зачем это нужно буржуазии? – кричит худощавый студент в круглых, как у Джона Леннона, очках. – Буржуазия хочет сохранить элитарный характер образования! Что случится, если мы добьемся своих целей, и дети рабочих смогут учиться в университете? Буржуазия обесценит университетское образование! Потому что в условиях капиталистического производства обществу не требуется столько образованных людей! Только революция может освободить общество и дать достойную работу всем образованным детям рабочих!

Рыжеволосая девушка продолжает, не слушая его:

– В этих условиях мы считаем, что акции, подобные захвату здания администрации, следует расценивать как авантюристские провокации, результат, если не цель, которых – пособничество полицейским силам, стремящимся обезглавить студенческое профсоюзное движение.

Лицо раскраснелось, румянец заливает широкие скулы, чуть припухшие губы дрожат от возбуждения.

– Вы принимали участие в гражданском движении? Были активистом?

Мужчина кивает. Еле заметная улыбка легко прячется в густой бороде.

– Поэтому я здесь, – говорит он, – туда мне путь закрыт.

– А я могу узнать ваше имя? – Девушка щелкает авторучкой, и звук далеко разносится в ленивом воздухе сиесты.

– Мое настоящее имя вам ни к чему, – говорит мужчина, – но можете звать меня Фернандо. Или Фидель.

Революция – лучший афродизиак. Нет верней приманки, чем постель одинокого революционера, – какая же цыпочка не захочет увезти с собой из Индии воспоминание о ночи революционных объятий со знаменитым изгнанником, которого до сих пор разыскивает ЦРУ? Сколько таких болтунов встречалось мне за последние годы! Каждый как минимум курил дурь с Джерри Рубином, а то и лично строил баррикады, сражался с копами и поставлял оружие «черным пантерам». Все это – лишь для того, чтобы залезть под юбку мне или какой-нибудь девчонке помоложе и подоверчивей. Выходит, я знаю цену этим рассказам – чуть выше тарифа местной проститутки.

Я опускаю глаза. Столешница покрыта сетью трещин, словно старое зеркало, с изнанки подернутое патиной. В зеркале отражается задняя комнатка кафетерия, пять круглых столиков, бутылка теплого пива, сильно накурено, они сидят совсем рядом: молодой парень в голубых джинсах и расстегнутой цветастой рубашке, конский хвост, бородка – и рыжеволосая девушка в коротком платье, длинные стройные ноги, чуть полноватые выше колен, ниже бахромы подола. Из зала доносится грохот барабанов и вой электрогитар, музыка почти заглушает слова:

– Обезглавить профсоюзное движение? Профсоюзы давно уже продались, времена уоббли давно прошли! Сегодня студенты – самый революционный класс. Каждый, кто хотя бы раз заглянул в Маркса, знает: массы стихийно настроены тредюнионистски, потому что находятся под влиянием идеологии буржуазии, которая их эксплуатирует.

– Ты прав на сто процентов! – отвечает девушка. – Я тоже поддерживаю акцию, даже если участие в ней будет стоить мне стипендии!

Кожаные ремешки сандалий охватывают тонкие щиколотки. Она покачивает левой ногой и вызывающе-эротичным жестом подносит к чуть припухшим губам горлышко бутылки. Я отвожу глаза туда, где солнечные блики играют на волнах залива, точно мириады фотовспышек. Мужской голос, глубокий, грудной, размеренный, доносится из-за соседнего столика. Уверенный голос человека, привыкшего, что его слушают и слышат. Теперь я не вижу его спутницу, но хорошо представляю слегка покрасневшую от загара белую кожу северянки, копну светлых волос, разноцветное узорчатое платье из тех, что называют этническими… длинные пальцы поигрывают авторучкой…

– Вы всерьез надеялись победить?

Голос чуть дрожит, я безошибочно определяю этот тембр – смесь волнения, смущения, вожделения…

– Мы потерпели поражение. Поэтому я и сказал – политика меня больше не интересует. Мы раздавлены, уничтожены, сметены…

Давит на жалость, думаю я. Но эти слова – раздавлены, уничтожены, сметены – отзываются в моем теле, слезами набухают в глазах. Я мечтала, что мой ребенок будет жить после революции, – так и получилось. Моник живет после революции, после поражения революции, после надежды на революцию.

– Это было весной шестьдесят восьмого, и многое так и не попало в газеты. Но я расскажу тебе, детка, как оно было… все куда проще, чем вы думаете сегодня: мы всего-навсего верили, что можем изменить мир. Как-никак мы были первым поколением, выросшим с телевизором и спутником. И первое поколение, выросшее после войны, еще в школе узнавшее об Освенциме и Хиросиме. Ты не представляешь, что это было: впервые увидеть те самые фотографии, в журнале Life. Мир раскололся. Это как если бы ты залезла в стол к отцу и нашла там грязную порнуху, чудовищный снафф. Вот что мы испытали, малышка.

Это слово будто само слетает с губ и на мгновение повисает в прокуренном воздухе кафетерия. Высокая блондинка в кожаной куртке вскакивает:

– Я не желаю слышать на наших собраниях этого омерзительного слова! Малышка! Киска! Я же зову тебя «товарищ», а не «маленький петушок»!

Аплодисменты, хохот, крики. Смуглая девушка – возможно, мулатка – победно и одобрительно поднимает кулак. В паузу врывается истошный рок-н-ролл.

Когда мы слушали эту музыку – мы верили в победу революции.

– А в какой стране все это было? – спрашивает девушка.

– Неважно… – говорит мужчина. – В одной маленькой стране на востоке Европы… ты, наверно, даже не знаешь ее названия… скажу только, что мы вовсе не были антикоммунистами, которыми нас рисует западная пресса, – мы просто верили, что коммунизм должен обрести человеческое лицо.

– А Маркс?

– Конечно, мы читали Маркса. Маркса, Мао и Маркузе. Той весной в Риме мы несли флаг с тремя «М», нашим ответом трем «К» Ку-клукс-клана, несли, выражая поддержку «Лету свободы в Миссисипи», равенству рас и наций! Но мы читали не только Маркса, Мао и Маркузе! Уильям Блейк, Кен Кизи, Джек Керуак. И, конечно, Аллен Гинзберг. Он был коронован в Праге, в мае шестьдесят пятого, назван майским королем. В центре коммунистической Европы – ты представляешь, что это значило для нас? Я видел лучшие умы своего поколения, разрушенные безумием… когда он появлялся на кампусе… о, когда он появлялся – все замирало!

Шестиугольные плитки главного университетского двора, тень резного пальмового листа – крупного, чуть изогнутого, напоминающего перо экзотической птицы, – черный резкий контур, словно вырезанный из бумаги. Женская нога в сандалии пересекает тень, ремешки скрещены на щиколотке, короткий подол юбки открывает чуть полноватые бедра. Ступня едва касается земли, девушка бежит к открытой двери корпуса, следом за ней – два десятка человек. Меж приоткрытых створок в полусумраке мерцает телеэкран, звука не слышно, но сцена видна во всех подробностях: действие происходит на берегу моря, полуденный час в приморском кафе. Пять круглых столиков на веранде, официант в белом льняном костюме приносит ведерко с ледяным шампанским. Мужчина в смокинге, чуть-чуть седины в волосах, девушка в коктейльном платье, золотая цепочка на длинной шее, браслеты на запястьях. Они сидят почти неподвижно, но мы замечаем, что она смотрит на него влюбленно, пронзительные голубые глаза, длинные пальцы сжимают ножку высокого бокала, дрожат, я безошибочно определяю эту дрожь – смесь волнения, смущения, вожделения…

Косая трещина рассекает экран, будто внезапно включили звук, мы слышим голос – уверенный голос человека, привыкшего, что его слушают и слышат:

– До каких пор нас будут пичкать салонными драмами? До каких пор буржуазия и аристократия будут навязывать нам свою реальность? Кислота, марихуана и секс открывают нам иные миры – и в этих мирах у них нет власти! Когда революция победит – мы построим другой мир…

– Но Троцкий говорил, что революция – это процесс. Как она может победить?

– Это пораженчество, товарищ! Революция победит там, где революционное насилие сольется с все порождающим хаосом!

Гром аплодисментов и крики. Смуглая девушка в черном свитере, тесно облегающем ее бюст, кричит, приложив ладони ко рту: «Мы здесь власть!» Ее голос дрожит, и дрожь передается шестигранным плиткам пола, словно калифорнийская земля снова вспомнила землетрясение 1906 года. Мы здесь власть! Воображение – к власти!

– Вы помните, кто придумал этот лозунг?

Авторучка бликует в длинных пальцах, девушка что-то быстро помечает в блокноте.

– Я расскажу, откуда он взялся. Давным-давно, еще при Сталине, один мальчик в России увидел в отрывном календаре картинку. Два колхозника идут по свежему снегу, и один говорит другому: «Снежок-то хрустит!» – а тот отвечает: «А под ним – капуста!» Наверное, художник хотел обличить бесхозяйственность колхозов, это позволялось в СССР в качестве самокритики – но фраза о потаенной капусте, скрытой под снегом, стала одним из лозунгов хеленуктов, подпольной группы русских сюрреалистов. Спустя много лет эта фраза добралась до Парижа, где и превратилась в знаменитое «Под брусчаткой – пляж».

– Вы в самом деле разбирали мостовую, чтобы строить баррикады?

– Это национальная традиция, крошка. Во всех революциях XIX века шли в ход европейские булыжники. А мы считали себя наследниками Коммуны! Кровь бунтовщиков смыли с мостовых, но она текла в наших жилах, стучала в наших сердцах. Смешиваясь с апельсиновым соком Веселых Проказников, со сладковатым дымом индийской конопли, она несла желание, страх и надежду, раскалывалась канонадой и мерным гулом истории отдавалась в ушах. Такую музыку лучше слушать вдвоем – ты понимаешь, о чем я?

Мы не можем с определенностью сказать, понимает ли мужчину его собеседница, но сами, конечно, прекрасно понимаем. Музыка, чтобы слушать вдвоем, – это скрип матрасных пружин, скрип рассохшихся кроватей общаг и хостелов, аккомпанемент, в удачный день несущийся из-за каждой закрытой двери. Я знаю цену такой музыке – чуть выше тарифа местной проститутки.

– А когда вы захватили административный корпус, вы в самом деле там… ну… занимались сексом?

Зал парадных заседаний. Глубокие кресла, мягкие, обволакивающие, поглощающие. Бархат сидений. Багровый плюш занавесей. Огромный полированный стол, сверкающий, как поверхность моря. Полноватая блондинка в тугих джинсах полуложится на него, оттопырив аппетитную попку и почти вывалив роскошную грудь из расстегнутого ворота ковбойки:

– Я хочу заняться любовью! Прямо здесь!

Раймон, самый старший из нас, одергивает ее:

– Не будем превращать революцию в бордель!

– И тут же десяток голосов, один за другим:

– Как сказал Бол-Кунац министру: «Если вы сами импотент – не мешайте трахаться другим!»

– Мао сказал: «Секс – это хорошо, но не слишком часто!»

– Ну, возможно, для китайцев так и есть!

– Революция не нуждается в самооскоплении активистов…

– Мы не потерпим расизма, товарищ!

Громкие, резкие, спешат высказаться, перебивают друг друга. Вы слышите их? Спустя годы далекое эхо этих голосов все еще звучит в университетских библиотеках и залах.

– Парижская Коммуна длилась всего 72 дня – но это были 72 дня свободы! Мы хотели создать свою утопию, свою Зону, в которой, пусть ненадолго, могли бы быть свободны… мы хотели взорвать мир… мы мечтали… в переполненных аудиториях университета, в прокуренных комнатах, за столиками кафе… Мы надеялись, нам на выручку придут негры из Окленда и Гарлема… не прекраснодушные наследники преподобного Мартина Лютера Кинга, нет, боевики «черных пантер», крутые уличные парни, в кожаных куртках, в беретах, вооруженные бейсбольными битами… ножами… пистолетами… автоматами… целая армия угнетенных… передовой отряд третьего мира.

Девушка кивает. Ее большие губы приоткрыты, ослепительно-белая полоска зубов, широкие крылья приплюснутого носа, распахнутые глаза, массивные кольца оттягивают черные мочки ушей. Она сидит нога на ногу, щиколотку охватывают ремешки сандалий, левая ступня едва касается шестиугольных узоров трибального ковра. Длинные пальцы скручивают косяк, браслеты на запястьях бликуют в лучах полуденного солнца. Рядом с ней – белый мужчина, в голубых джинсах, цветастой рубашке, распахнутой на груди, волосы собраны в конский хвост, борода растрепана. В правой руке у него пистолет, на лице застыла зловещая улыбка. Крупные красные буквы косо пересекают афишу, но надпись не разобрать – декан не узнаёт алфавит. Славянский? Греческий? Хинди? Суахили? Ему хочется сорвать афишу, но их разделяет дымчатое стекло: загорается зеленый, «кадиллак» трогается, позади остается захваченный университет, расклеенные на столбах листовки и афиши, гомонящая толпа студентов, унижение и бессилие…

– Мы явились на переговоры в купальных костюмах: девчонки в бикини, мы в обтягивающих плавках. Мы взяли с собой зонтики – большие черные зонты! И вот такой процессией прошли к месту встречи с деканом, скандируя лозунги, цитируя Мао, Троцкого и Че Гевару. Они, конечно, рассвирепели!

Я перевожу взгляд на пару за соседним столиком. Мужчина уже накрыл ладонью кисть рыжеволосой девушки.

– И что вы сделали тогда? – спрашивает она.

Ее лицо раскраснелось, румянец заливает широкие скулы, чуть припухшие губы дрожат. Я безошибочно определяю эту дрожь – дрожь боли, возмущения, ярости.

– Мы не можем это так оставить! – (Негативная вибрация злости, ненависти, бессилия.) – Наших товарищей, вышедших на мирную демонстрацию, польское правительство бросило в тюрьму! Мы должны выступить! Пусть нас арестуют, изобьют! Пусть, и даже чем хуже, тем лучше!

Глубокий голос, грудной, размеренный. Толпа затихает при первых звуках. Он поправляет очки, отбрасывает назад взлохмаченные рыжие волосы:

– Я ослышался? Что значит: «Чем хуже, тем лучше»? Если кто хочет предаться мазохистским радостям, если кому охота доказать чистоту своей революционной веры, став мучеником, – вперед, я отговаривать не стану. Но не забудьте: цель революционного действия – успех Революции, а не личное самосовершенствование с целью обеспечить себе местечко в раю марксистских героев. Не ошибитесь храмом, товарищи, здесь веруют в счастье, христианская жертвенность – вход рядом. А наша цель – добиться, чтобы власть наложила в штаны, и мы вовсе не хотим помочь ей оттрахать нас без всякой пользы и, в частности, без пользы для товарищей, которые уже сидят в тюряге!

Девушка в светлом платье в бежевую полоску кричит «браво!» – такая хорошенькая, что же он не заметил ее раньше? Одобрительные возгласы, гром аплодисментов. Занавес падает, антракт, зрители спешат в фойе, к круглым столикам буфета, официанты в белоснежных костюмах разносят ведерки с ледяным шампанским. Мы замечаем немолодого мужчину в смокинге, чуть-чуть седины в волосах, собранных в конский хвост, девушка в вечернем платье, золотая цепочка на длинной шее, браслеты на запястьях вспыхивают алмазным блеском.

– Все было не так, – размеренно говорит мужчина. – Они плевать хотели на все эти собрания. Они боялись только рабочих. Мы придумали план: на Первое мая рабочие должны пойти гулять между их особняков. Не демонстрация, просто прогулка. С детьми, с семьями… толпа рабочих… не за что арестовывать, некого разгонять…

– И рабочие пошли?

– Нет, конечно. Каждый, кто хотя бы раз заглянул в Маркса, знает, что рабочие массы находятся под влиянием идеологии буржуазии, которая их эксплуатирует.

– И что вы сделали тогда?

– О, мы придумали прекрасный ход! Мы выдвинули делегатом в студенческий совет университета морскую свинку. Потом, в августе, Эбби Хоффман в Чикаго прожужжал все уши со своим мистером Пигасом, кандидатом в президенты, но изначальная идея была наша. Морская свинка – лучший представитель студентов для диалога с профессорами!

– А в каком университете это было?

– Да не важно… – говорит мужчина. – Я и так сказал слишком много.

– А это правда, что вы собирались кислотой отравить водопровод?

– Почему – отравить? Скорее уж – облагородить!

Апельсиновый сок Кена Кизи, синие таблетки Аузли по 500 микрограмм… шестиугольные плитки, замостившие пол, текут как вода. Под брусчаткой – пляж? Как бы не так! Брусчатка – и есть вода! Она течет, перекатывается через тонкие щиколотки, сплетается с ремешками сандалий, взбирается по нежной коже, растворяет, рассредоточивает, охватывает, укачивает, расцвечивает, словно текучие пятна бензедрина – черт, бензина! – на водной поверхности… наших лиц не осталось, наших тел больше нет, наши души взлетают прямо в космос, ракетой устремляются вдоль каналов кундалини, взрывают верхние чакры… радужный космос переливчатых линий… они же – звуки, они же – касания, они же – стихи и запахи, прикосновения и поцелуи… прикосновения – это звук, запах – это свет… синхронизация, объединение, единство… главная революция – это революция сознания… никто из нас не один, но мы едины, едины с космосом, едины друг с другом… усталый шофер, ведущий рейсовый автобус сквозь ночь… официант-индус, несущий бутылку холодного пива девушке за столиком… постаревший полицейский, прислушивающийся к тревожным звукам притаившегося города… укурившийся солдат, ранним утром входящий в деревню… воздух еще свеж, роса блестит на листьях, словно капли влаги на бутылке ледяного пива… он слышит тяжелое дыхание напарника, щелчок снятого предохранителя, автоматически передергивает затвор, деревенская улица пуста, опасность за любым углом… они могут выстрелить с крыши, наброситься, напасть… гребаная война, в которой нет мирных жителей… старик нагибается над грядкой, ищет припрятанную гранату… девушка стыдливо прикрывает лицо, завлекает, уводит в ловушку, подставляет под пули снайпера… ребенок машет тебе рукой, чтобы потом выстрелить в спину… проклятые чучмеки, любая старуха, любой малец могут убить тебя, убить тех, с кем ты пришел сюда, с кем делишь солдатский паек… ты вздрагиваешь от каждого шороха, не веришь самому себе… стреляешь на любой звук, на хрустнувшую ветку, на шарканье подошв, на скрип двери… сначала стреляешь, и только потом видишь, кого убил, только потом отдаешь приказ, бессмысленный приказ на абсурдной войне, кричишь убейте их всех! – и солдаты стреляют, опустившись на колено, перебегая от одного горящего дома к другому, будто в самом деле ожидая ответного выстрела, будто веря, что здесь есть кто-то, кроме женщин и детей, кроме запаха горящего бамбука и собственного пота, кроме обманчивой утренней свежести, стонов раненых, детского плача, разрывов гранат, одиночных выстрелов… когда участвуешь в абсурдной войне, для придания ей смысла иногда делаешь что-то непонятное… убиваешь людей, чтобы дать себе разрядку, дать выход своей ненависти, своему гневу, своему страху… обжигающий металл раскаленного ствола – это невнятное бормотание на чужом языке, прерванное выстрелом… вонь горящей плоти – это вспышка взрыва… прикосновения – это звук, запах – это свет… синхронизация, объединение, единство… дурной трип – это то же самое, что удачный трип, детка… ты же читала Тимоти Лири?.. тибетская книга мертвых для тех, кто принимает кислоту…

(перебивает)

Иногда никакой кислоты не надо – и так всё понимаешь.

Однажды в Вене я накурился и пошел в Музей истории искусств. Я его хорошо знаю и очень люблю. В зале Брейгеля я долго рассматривал «Возвращение охотников», «Ловцов птиц» и «Пост и карнавал». Потом подошел к «Избиению младенцев». Там воины Ирода изображены в виде ландскнехтов с флагами Габсбургов. Историческая достоверность, как мы знаем, не интересовала старых мастеров.

Я смотрел на эту картину – и вдруг я ее почувствовал! Прозрачный горный воздух, утренний морозец, приятный такой, бодрящий… вдыхаешь полной грудью, хорошо-то как!.. а кругом женские визги, детский плач, кто-то убегает, а ты поднимаешь этот свой меч, и на душе такая молодецкая удаль… вот сейчас рука пойдет вниз, тяжелый меч придает ей ускорение, сталь входит в плоть, рассекает с одного удара, без сопротивления, почти без задержки. И такая гордость за свое мастерство, за хороший удар, такая, знаешь, радость: верное оружие, хороший конь, надежные друзья, из наших никто не погиб…

Я там, наверное, полчаса стоял. Мне после этого никаких военных воспоминаний не надо: я и так понял, как происходит зачистка.

Девушка смотрит на него влюбленно, глубокие черные глаза, длинные пальцы сжимают ножку бокала, дрожат, стекло чуть запотело, капли влаги сверкают, как бриллианты в лучах полуденного солнца.

– И что дальше? – спрашивает она.

Чуть припухшие губы приоткрыты, он слышит ее прерывистое дыхание. Он бережно расстегивает «молнию», она через голову стаскивает светлое полосатое платье. Рыжая копна волос рассыпается по плечам, струится сиянием. Набирает полный рот дыма, выдыхает первым же поцелуем… клубящийся сладковатый волшебный туман наполняет легкие, проникает в переплетенье альвеол, Мария Хуана венчает нас этой ночью. Наших тел больше нет, наши души взлетают прямо в космос, ракетой устремляются вдоль каналов кундалини, взрывают верхние чакры.

Иногда занимаешься сексом, просто чтобы дать себе разрядку, дать выход своей ненависти, своему гневу, своему страху… но этой ночью – нет, этой ночью был акт любви, синхронизация, объединение, единство…

– Если у нас будет ребенок, он будет жить уже после революции, после победы революции…

– Это будет дитя новой эры, эры Водолея…

– Мы будем принимать кислоту, чтобы учиться у него…

– Он придет в новый, в лучший мир…

– Мы будем бороться за этот мир…

– Будем бороться и победим!

– Пусть нас арестуют, изобьют, бросят в тюрьму – мы не сдадимся, мы не уйдем!

И хор тысячи голосов отвечает: «Мы не уйдем!» Взявшись за руки, сцепившись локтями, усевшись прямо на мостовую, встав рядом, плечом к плечу… все вместе, в едином порыве:

– Мы не уйдем, мы не уйдем!

– Когда пустят слезоточивый газ – уйдем как миленькие, – говорят за спиной, но никто не оборачивается.

Они стоят незыблемо. Стоят, как коммунары у стены Пер-Лашез. Стоят, как чикагские анархисты 1888 года. Стоят, как ступени той самой лестницы, о которой через три года споют Led Zeppelin.

Они стоят как скала. Их голоса – единый хор. Их голоса звучат вразнобой. Их голоса ведут каждый свою партию, сливаясь в единую мелодию. Аллен Гинзберг тянет свое ОММММ – и земля вибрирует, земля дрожит.

Я безошибочно определяю эту дрожь – это дрожь революции.

Революцию – немедленно!

Make Love Not War!

Парк принадлежит народу!

Polska czekana swego Dubczeka!

Меньше монументов – больше мыслей!

Девственность – причина рака!

Мы все – немецкие евреи!

Они лежат, обнявшись, вжавшись друг в друга, и она шепчет:

– Я-то в самом деле почти что немецкая еврейка, мой отец – немецкий коммунист, а мать – полька, а это, считай, еврейка. Мама даже хотела назвать меня Беатой, в честь подруги детства, погибшей в лагере.

Они лежат обнявшись, при свете крупных южных звезд, тихим шепотом она читает стихи Сильвии Фейн про девять маленьких смертей, девять миллионов…

– Во время войны у нее случился выкидыш, и она написала стихи обо всех погибших детях и посвятила памяти своего нерожденного Билли. Мне кажется, это лучшие стихи XX века.

Черное море бьется о берег Львиной бухты. В лунном свете девичья кожа отливает золотом и слоновой костью. Крупные звезды сияют, словно бриллианты, качающиеся на подвесках вдоль тонкой высокой шеи, словно капли влаги на запотевшем стекле… я делаю еще глоток пива и слышу, как девушка за соседним столиком спрашивает:

– Вы действительно после занятий любовью читали стихи… об Освенциме?

– Конечно. Память об Освенциме – двигатель революции. А чем больше мы занимались любовью, тем больше жаждали революции.

Теперь мужская рука поглаживает смуглое колено, ползет по полноватому бедру, ворошит бахрому подола. Я опускаю глаза на лежащую на столе газету – на первой полосе цветной снимок: фаланга полицейских, лица скрыты масками, квадратные плечи, настоящие солдаты Империи, надвигаются один за другим, земля дрожит у них под ногами… действие внезапно возобновляется – вновь та же самая сцена, она разворачивается стремительно, всегда подобная себе самой.

– Мы не уйдем! – кричат демонстранты. – Мы – партизаны ФНО! Здесь наш Вьетнам!

– Расходись! Расходись! Расходись! – скандирует полиция. С дубинками в руках отряд прокладывает путь в облаке слезоточивого газа. – Расходись! Расходись! Расходись!

Баррикады Латинского квартала встречают их градом булыжников, и длинные зеленые фургоны, готовясь к атаке, рассредоточиваются вдоль 116-й улицы. В 2:30 ночи тысяча полицейских штурмом берут Университет Освобождения им. Малькольма Икс (бывший Гамильтон-Холл), а потом, сметая все на своем пути, выдвигаются к Грант-парку, где все еще гудит ОМММ изрядно охрипшего Гинзберга. В небе над Беркли появляются вертолеты, я слышу, как кто-то кричит:

– Они зальют нас напалмом, как во Вьетнаме!

Глаза слезятся, это пустили мейс, а может, горят покрышки на Грушевского. Русские танки входят в Прагу, китайские утюжат Тяньаньмэнь, на станции Гдыня-Судоверфь раздаются первые выстрелы… только глава вымышленной республики Карадаг все еще храбрится:

– У меня пятьдесят бойцов, и все мужчины, а не маменькины сынки. Если они высадят десант, нет никаких сомнений: мы его сбросим в море.

– Лицом к стене, ублюдок! – орут полицейские.

– Свиньи, свиньи! – скандируем мы в ответ.

Клубы слезоточивого газа наполняют легкие, проникают в переплетенье альвеол… дубинкой – по почкам, кастетом – по лицу, в пах – сапогом… волосы намотаны на кулак, у самых глаз – брусчатка, но пляжа под ней не разглядеть… в черепной коробке взрывается фейерверк, седьмая чакра распахивается, ты покидаешь тело, как покидают горящий дом, ракетой устремляешься к небесам, уходящей тональностью затихаешь в воздухе, из небесной выси видишь, как смыкаются две толпы, проникают друг в друга множеством тентаклей, смешиваются, переплетаются, в смертной схватке, в отчаянном броске, в жадном порыве… просто чтобы дать себе разрядку, дать выход ненависти, гневу, страху…

– Свиньи, свиньи!

Запах черемухи, слезы на глазах, боль, тошнота. Наш американский Освенцим. Если бы вместо слезоточивого и нервнопаралитического им выдали «Циклон-Б», они были бы только рады!

– Свиньи, свиньи! – лучшим рок-н-роллом. – Свиньи, свиньи! – как грохот африканских барабанов. – Свиньи, свиньи! – апофеоз, взрыв, крещендо!

Мы не сдадимся! Они разомкнули наши объятия, разорвали нашу цепочку, отлавливали по одному, избивали и кидали в тюрьмы – но мы не сдадимся! В подвалах, на подпольных квартирах, в сумасшедших домах, на полу общежитий – не сдадимся! Сквозь слезы, сквозь тошноту, из последних сил… это наш фронт… наш с тобой… наш рок-н-ролльный фронт!

Они будут прятать трупы, запугивать родственников убитых, врать по телевизору и радио… но мы все равно не забудем тех, кто погиб за любовь и свободу, за революцию и справедливость, за хлеб и вольность, за новую Польшу, новую Францию, новую Чехословакию, новую Америку!

Ночью граффити проступают на стенах города как «мене, мене, текел, упарсин». Написанные краской и мелом, процарапанные в штукатурке старых домов, размашистым почерком, во всю улицу, словно рукой гиганта: «Запрещено запрещать!», «Здесь не Вьетнам!», «Социализму – да, оккупации – нет!», «Никогда не работайте!», «Я провозглашаю вечное государство счастья!»

Да ладно врать! Эти лозунги никогда не появлялись в одном и том же городе! Ты просто собрал воедино все байки, которые рассказывают о героическом Шестьдесят Восьмом, – и теперь втираешь встречным цыпочкам в надежде задурить им голову. Придумал Народную Республику Рок-н-Ролла, выдумал «маленькую страну в Восточной Европе» – не то Польшу, не то Чехословакию, не то какую-то республику Карадаг – и, лапая собеседницу под столом, вещаешь про героическую борьбу.

Капуста под снегом, пляж под брусчаткой, дайте хлеб – голодным, миру – шанс, власть – воображению и секс – неудовлетворенным старым врунам, похотливым сатирам с их бесконечными повторами, с пересказом сцен, сюжет которых всем заранее известен. В очередной раз наступает ночь любви, ночь перед битвой, ночь решительной схватки… в очередной раз ложь проникает в уши, словно готовя другие отверстия к другим проникновениям… в очередной раз потная мужская рука ползет по бедру, забирается под бахрому юбки, ощупывает, тискает, мнет… ох, неужели ни одна девчонка не ответит так, как он заслуживает, – презрительным смехом, пощечиной, ударом в лицо?

Рука взлетает ввысь, ладонь рассекает воздух, со звоном входит в соприкосновение со щекой… он едва не падает вместе со стулом, красное пятно расплывается на скуле…

– Кончай врать! Эти лозунги никогда не появлялись в одном и том же городе. Последний раз: где это случилось?

– В римском квартале Чехаго, офицер. В старинном городе на берегу восточно-европейского озера Мичиган, как раз там, где в него впадает Сена.

– В какой стране?

– Я же сказал: в республике Карадаг. В августе 1968 года.

– Сколько было участников выступлений?

– Офицер, вам это лучше знать. Все газеты пишут, что мы – удолбанные наркоманы, неспособные сосчитать до десяти. Нам кажется, что на митинге были десятки тысяч человек, а полицейский доклад говорит, что их было не больше трехсот.

– Возможно, так оно и было? Давайте запишем: человек двести – двести пятьдесят?

– Иногда я думаю, что только семь. Или восемь. Максимум – девять, если считать младенца в коляске.

– Арифметика – не ваша сильная сторона, обвиняемый.

– Я плохо умею считать, офицер. Цифры применимы к деньгам, к банковским процентам, к росту производства по сравнению с 1913-м или 1939 годом. Но каждый человек уникален, в каждом – целый мир. Как можно складывать людей? Ты – во мне, я – в тебе. По сути, мы едины.

– Вот только я останусь в этой комнате, а ты отправишься в свою камеру.

Страницы: «« ... 1718192021222324 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В этой книге авторитетные ученые Брайан Кокс и Джефф Форшоу знакомят читателей с квантовой механикой...
Кто не мечтает о том, чтобы никогда не болеть и дольше оставаться молодым? Однако редко кому это уда...
Мы давно привыкли к таким понятиям, как «равноправие» и «феминизм»; нас с детства убедили, что приро...
В учебном пособии рассмотрены вопросы технологии производства гидроизоляционных и кровельных материа...
После глобальной катастрофы на Земле, похоже, не осталось ни городов, ни машин, ни железных дорог. Д...
Раз по осени собеседницы — каждая по своим делам — шли в небольшой городок Роуз-Гаден и решили скоро...