Калейдоскоп. Расходные материалы Кузнецов Сергей
Идти, в сущности, некуда. Его нигде не ждут.
Гудок клаксона разрывает дремоту полдня, черный лакированный лимузин сонной акулой подкатывает к воротам, из дверей высовывается коротышка-очкарик, кричит по-французски:
– Месье Бонфон, месье Бонфон, сюда, сюда!
Боже мой, какой у него чудовищный акцент!
У Софии Компито было две пачки эновида, семьдесят пять презервативов, пять пар настоящих французских чулок с распродажи в Walmart'e, целый межгалактический парад планет разноцветных лифчиков и трусиков, чтобы мужчины визжали от восторга и смеялись от счастья… а также диктофон, несколько блокнотов, путеводитель по Риму, «От Калигари до Гитлера» Кракауэра, два первых тома «Что такое кино?» Андре Базена, несколько номеров «Роллинг Стоуна», «Кайе дю синема» и «Плейбоя».
София чувствует себя Хантером С. Томпсоном.
Она вытягивает ноги и пробует вино. С видом знатока кивает – мол, очень недурно, спасибо – и тут же изображает легкую скуку: ах, как мне надоели эти трансатлантические перелеты!
София летит на самолете первый раз в жизни.
Ее знакомство с вином ограничивается тем, что наливает на семейных застольях дедушка Витторио.
Ей двадцать лет, и она летит в Рим.
Рим! Колыбель европейской культуры, родина подлинного искусства, обитель истинной свободы!
Из комфортабельного кресла «Пан Американ» вся прошлая жизнь кажется Софии каким-то сном: маленький городок в Миннесоте, тоскливый бубнеж школьных учителей, жаркие поцелуи в полутьме кинозала, воюющие с застежкой лифчика потные пальцы Джека или Джима, спертый дух первого косяка, залитый солнцем сентябрьский двор колледжа, курс сравнительной этики профессора Мефисто, класс теории кино профессора Гриндла, шумная демонстрация с требованием отставки Никсона… всё было только приготовлением к этому путешествию.
Как хорошо, что родители заплатили за эту поездку – награда за блестящее окончание второго курса! Как жаль, что они совсем не понимают Софию, подменяя деньгами подлинные человеческие чувства!
С самого детства – только разговоры о деньгах! Дедушка Витторио, кажется, до сих пор не может пережить, что Великая депрессия уничтожила его респектабельный и прибыльный бизнес, папа вечно причитает, что дети требуют столько денег, а мама вздыхает: как ты дорого нам обходишься!
Противно. София никогда не будет такой.
Погруженная в свои мысли, София ловко разделывается с беконом, нафаршированным куриной печенкой.
Да, в семидесятые годы на трансатлантических рейсах отлично кормили! И расстояния между кресел были такими, что София легко вытягивает ноги – все 85 сантиметров плюс каблуки.
София гордится своими ногами и натуральной грудью размера D. Она рассчитывает: итальянцы оценят ее фигуру, и она осуществит заветную мечту – не просто увидит музеи Ватикана, Колизей и Собор святого Петра, но и напишет для университетской газеты репортаж о съемках Настоящего Европейского Фильма.
Конечно, проникнуть на съемочную площадку будет нелегко – и потому София чувствует себя Хантером С. Томпсоном в юбке, настоящей гонзо-журналисткой!
А может быть, думает София, доедая последнюю ложечку малинового желе, я стану не просто журналисткой, а журналисткой-актрисой? Я докажу, что женщина, обладающая идеальным телом, может быть не только хорошенькой куколкой… что писать для лучших журналов… для «Роллинг Синема»… «Голливуд Стоуна»… да… Голливуд…
София спит, вытянувшись в кресле. Ее большая грудь мирно вздымается.
Большая грудь Кьяры матово светится в кожаной темноте салона. Она улыбается накрашенными губами:
– Бонжур, месье!
Старик, кряхтя, садится на диван. Сальваторе, суетясь, бормочет что-то по-французски. Пухлой ручкой показывает на серебристое ведерко с шампанским, на полуобнаженную улыбающуюся Кьяру, на зеркальце с двумя дорожками белого порошка.
Старик молчит, словно не понимает. Кьяра ловит на себе его изучающий взгляд, пристальный, цепкий. Улыбка становится все неувереннее, губы чуть подрагивают.
– Сильвупле, месье, – говорит она, полностью исчерпав запас французских слов.
– Шампань, – говорит старик, а потом добавляет по-итальянски: – И давайте вы перестанете говорить по-французски, у вас чудовищный акцент.
Сальваторе протягивает старику бокал шампанского, а сам, нагнувшись над столиком, всасывает дорожку кокаина.
– О, так даже проще, даже проще, месье Бонфон, – быстро говорит он, – я сейчас все объясню, вы поймете, все очень просто.
Старик делает небольшой глоток и кивает – не то оценивая шампанское, не то выражая готовность слушать.
– У меня для вас… предложение, – говорит Сальваторе все быстрее, – хорошо оплачиваемое, почти легальное. Я, вы уже знаете, режиссер. А наше кино сейчас переживает не лучшие времена, особенно с финансовой точки зрения. И все чаще приходится участвовать в совместном производстве – ну, то есть часть денег дают французы или американцы. Конечно, они ставят свои условия, это бизнес, иначе не бывает. Хорошо, если дело ограничивается сценарием, – но нет, они еще и требуют, чтобы мы снимали их актеров! Зачем? На деньги для американца средней руки мы можем нанять пять-шесть прекрасных невзыскательных и некапризных итальянцев. И еще экономим на переводчике! Убедительные доводы, не правда ли? – (Старик сдержанно кивает.) – Да, убедительные! Но действуют не на всех. И вот результат: сейчас я снимаю фильм, прекрасный высокохудожественный фильм «Девственная кровь ХХ века» – и что же? Мне навязали это ничтожество, Терри Нортена! Вы знаете, кто это такой? Нет? Вот и правильно! За последние десять лет он не снялся ни в одной мало-мальски заметной картине. Но этот американский толстосум, этот крысий дрын, этот, извините за выражение, горе-продюсер Лесс Харрисон любил его фильмы пятнадцать лет назад – и потребовал, чтобы у нас была роль для Терри Нортена. Ужасно, да?
Кьяра уже не слушает. Хочется верить, что ей все равно заплатят. Работать, конечно, не пришлось, но так или иначе – полдня насмарку. Впрочем, хорошо, что не пришлось трахаться с таким стариком… только что из тюрьмы, мало ли чего у него в голове. Слава богу, выбрал шампанское.
– Итак, ваш мистер Нортен исчез, не доехав до гостиницы, – говорит старик, – и вы хотите, чтобы я… изобразил его? Но ведь я не американец и не актер.
– Месье Бонфон! – восклицает Сальваторе. – Все знают, что вы – гений перевоплощения. Это не удалось доказать в суде, но все об этом знают. Вы изображали оперного певца в Милане, не умея взять ни одной ноты! Вы успешно выдали себя за шефа китайских Триад, не зная ни слова по-китайски и вообще не слишком напоминая китайца! Вы продали Статую Свободы четырем нью-йоркским промышленникам сразу!
– Ну-у-у, не преувеличивайте, – говорит Бонфон. – Двум, только двум. Правда, за очень хорошие деньги.
Старик впервые улыбается. Кьяра неожиданно понимает, что ей нравится его улыбка: простая, открытая улыбка, полная радости жизни и собственного достоинства. Такая же, как у ее деда.
– Месье Бонфон! У меня нет очень хороших денег, но я готов заплатить полмиллиона лир за то, чтобы вы две недели изображали господина Нортена как на съемочной площадке, так и вокруг.
– Но когда фильм выйдет на экраны, обман раскроется? – спрашивает старик.
– А, когда это еще будет! – машет рукой Сальваторе. – В нашем деле главное: снять свой фильм, оставить след в искусстве. А что потом будет – пусть беспокоится Лесс Харрисон. К тому же никто все равно уже не помнит, как выглядит этот мистер Нортен. А я для вас все подготовил: сценарии его фильмов, вырезки из таблоидов… все пятнадцать лет его увядающей карьеры.
Сальваторе показывает на потрепанный кожаный портфель. Старик кивает:
– Хорошо. У меня только два вопроса. Какой у нас сейчас курс лиры и как зовут синьориту?
Да, поработать все-таки придется, с тоской думает Кьяра. Может, объявить двойной тариф?
– Amore, oh, amore mio! – кричит София. Вот незадача – как ей не пришло в голову заранее узнать, что кричат итальянские девушки, когда хотят показать итальянским парням, что уже достигли вершины экстаза и хотят немного передохнуть? Впрочем, у кого бы она спросила? Вряд ли бабушка или тем более мама могли бы… – Oh, fuck! – кричит София: это Джузеппе в порыве страсти увеличил амплитуду так, что София врезалась макушкой в изголовье.
Английское слово оказывает на итальянца волшебное действие – с мужественным рыком он разряжается и, не меняя позы, высыпает на спину Софии еще немножко кокаина. Хрюк! – и Джузеппе пошлепал в ванную.
– О, моя конфетка, ты настоящая богиня! – кричит он. – Я буду рад показать тебе Рим и все его окрестности!
– Милый, – говорит София, – у меня только одна просьба: мне хотелось бы попасть на съемку какого-нибудь фильма… ну, настоящего фильма, из тех, что потом показывают на фестивале.
– Не вопрос, бейби, – Джузеппе деловито натягивает брюки, – у меня полно знакомых среди киношников. Можно сказать – они все мои клиенты. Фредерико, Микеланджело, Роберто, сам Дино – я знаю этих мошенников как облупленных! Всегда хотят получить товар в кредит!
– Ты знаком с Феллини и Антониони? – шепчет София.
– Конечно, конфетка, конечно. Ты тоже познакомишься, когда-нибудь потом… а сейчас мне пора. – Джузеппе поправляет галстук у зеркала. – Давай рассчитаемся, а завтра я отведу тебя на съемочную площадку к самому Сальваторе Лава!
– В каком смысле – рассчитаемся? – спрашивает София. Неужели ее приняли за проститутку, и сейчас она получит первые в своей жизни деньги за секс? Прекрасное начало репортажа! Даже Хантер С. Томпсон не был настолько в материале!
– За кокаин, – говорит Джузеппе. – Мы уделали полтора грамма, так что с тебя 90 тысяч лир.
Странно, думает София, я-то вынюхала всего одну дорожку. Сколько же это в него лезет! Ну, что поделать, настоящий профессионал.
Стоя под душем после ухода своего первого итальянского любовника, София счастливо напевает любимую мелодию из «Александра Невского». Еще бы: завтра она попадет на съемки настоящего европейского фильма!
Ее немного беспокоит только один вопрос: какой у нас сейчас курс лиры?
Антонелла Костини в полупрозрачной ночной рубашке неуклюже изображает танец, перебегая от одного бронзового юноши к другому. Фонтан с черепахами и дельфинами, конечно, павильонная декорация, но вода – самая настоящая. Мокрая ткань облегает тело Антонеллы, обрисовывая знаменитые формы, любимые миллионами итальянских кинозрителей.
Эх, если бы она при этом еще умела играть, думает Ренато Путти, итальянский сопродюсер фильма «Девственная кровь ХХ века». И если бы этот крысий дрын Харрисон не слал то и дело панических телеграмм о перерасходе средств! И если бы идиот Джузеппе научился не опаздывать! И все эти жулики, которые воруют мои деньги, провалились сквозь землю! Да, жизнь была бы намного лучше.
Хорошо еще, Сальваторе сказал, что Нортен нашелся. Ушел, сволочь, в загул – а едва деньги кончились, прибежал как миленький.
Ренато привычно хлюпает носом. Где же проклятый Джузеппе?
А, вот и он! Теперь быстро в вагончик, расплатиться, подзаправиться… хммм… гораздо лучше, гораздо.
– Слушай, Ренато, – говорит Джузеппе, – у меня к тебе еще дело есть. Отличная телочка. Энтузиастка. Хочет познакомиться.
– И что? – говорит Ренато. – У меня знаешь сколько желающих это… познакомиться?
– Да нет! – говорит Джузеппе. – Она американка! Богатая. Безотказная. Не эти твои старлетки!
– Американка? – повторяет Ренато. Внутри все похолодело. Вот оно, значит, как. Шпионка Харрисона. Как же быть? Отказать? Нет, ни в коем случае! Лесс насторожится, придумает что-нибудь похитрее. Нет, принять как родную, навешать лапши на уши – и отправить обратно в Америку!
– Давай ее сюда, – говорит Ренато.
Раскаленная летним полднем черепица холмов. Одурь желтой площади. Терри Нортен в мятой рубахе и грязных джинсах сидит, привалившись к стене. Голова раскалывается, солнце слепит глаза, Нортен прикрывает веки.
Он видит выжженные холмы Сицилии, клубы дыма в небе, горящий остов самолета в сухой траве. Слышит рокот «шермана», дробный перестук пулеметов, уханье падающих бомб.
Предсмертные стоны? Их он не помнит. За тридцать лет Терри забыл, что на войне убивают. Все эти годы он помнит другую Италию – не поле боя, а место любви.
Что мог знать о любви двадцатилетний девственник со Среднего Запада? Само слово он слышал только в кино и в церкви. «Я люблю тебя», – говорила Вивьен Ли или Лоретта Янг, и затемнение не давало рассмотреть поцелуй. «Бог любит тебя», – говорил воскресным утром патер Уотерхауз, и эти две любви словно уничтожали друг друга, аннигилировались, исчезали. И потому он не верил ни в Бога, ни в романтическое голливудское кино, вскормленное кодексом Хейса.
Что знал двадцатилетний Терри о сексе? Тусклая, захватанная сотней пальцев белизна фотографических бедер, пышная подвязка чулка, грудь почти неразличима, сгиб затертой карточки пришелся на правый сосок. Он держал картонку в руках всего полминуты, потом криво усмехнулся и отдал Чарли.
Это было накануне высадки, и тем вечером Терри больше думал о смерти, чем о сексе.
Спустя тридцать с лишним лет он не помнит смертей – помнит только секс, мятые простыни итальянских борделей, подворотни роскошных дворцов, грязные, засыпанные обломками переулки. Бедра, груди, круглый живот, нежная кожа лядвий, колечки ворса между ног. Юлия, Цинтия, Микела… Нортен почти не помнит имен, он и тридцать лет назад не всегда их спрашивал.
Он был молодой американский солдат. Итальянки были прекрасны и голодны. К чему тут имена?
Он запомнил только Лючию – девятнадцатилетнюю шлюху из римского борделя, к которой он незадолго до отправки домой заходил почти каждый день. Жалко, так и не удалось проститься. Была какая-то история, Нортен уже не помнит. Да, Лючия… куда она подевалась?
Нортен делает еще глоток, но головная боль не отпускает. Во рту – кислятина. Вот странно – те военные поцелуи до сих пор отдаются в памяти вином и солнцем, а вчерашние за одну ночь протухли, превратились в уксус.
Нортен поднимается и, морщась, сворачивает в проулок.
Знаменитые лабиринты итальянских улиц! Приключение ждало молодого Терри за каждым поворотом! Банка тушенки, буханка хлеба, несколько банкнот – да, тридцать лет назад с такими богатствами он был Аладдином! Оливковые груди выскальзывали из выреза, юбки взлетали к бедрам, густые черные волосы рассыпались по обнаженным плечам… Лучшие дни его жизни.
Конечно, тогда Терри не знал об этом. Как все, он мечтал, что война окончится, и он вернется домой, к друзьям и родным, не понимая, что у него больше нет дома: за два года родные стали чужими, а друзья… когда он вернулся, оказалось, что друзьями были как раз те, с кем он оказался в Италии.
Он бросил свой городок и уехал в Нью-Йорк. Пробовал встречаться с девушками, водил в рестораны и кино, хвастал боевыми подвигами – своими и чужими, настоящими и выдуманными. (Теперь он знал: красивое слово дороже правды – этому его тоже научила Италия.) Терри был молодой красивый ветеран, солдат-победитель. Девушки легко сдавались под его напором – и потом, стоя в душе, Терри каждый раз спрашивал себя: зачем? Что ему было нужно от этой Кристи, Пегги, Мэри? Что они могли ему дать? Их кожа не знала южного солн ца, нагота была блеклой, как затертая открытка, а стоны – тихи, как предсмертный вздох.
Наверно, говорил себе Терри, итальянским девушкам придавала очарование опасность войны. Через несколько лет он стал добавлять «…и моя молодость», привыкая смотреть на себя как на много повидавшего мужчину, чьи лучшие годы остались в прошлом. Романтическое разочарование привело его в небольшую театральную студию. Терри был молод и красив; критики заметили его, и в середине пятидесятых он перебрался в Голливуд – где оказалось, что он рано похоронил себя.
Солнце Калифорнии было жарким, как сицилийское, океан – соленым, как Адриатическое море, и хотя мексиканские официантки были смуглей итальянок, их черные волосы также рассыпались по подушке, а полные губы также алели от страсти и дешевой помады.
Молодость вернулась, а следом пришла слава.
Слава означала много денег и еще больше секса. Терри Нортен был знаменит и красив; американки прекрасны и голодны, голодны новым голодом сексуального желания, равенства полов и женского освобождения. Теперь даже деньги были не нужны – и Терри Нортен опять перестал спрашивать имена, называя подружек «бейби», «киска» или «конфетка».
Иногда они обижались, иногда – нет.
Нортен блуждает по узким улицам Рима, путаясь в перекрестках и воспоминаниях. Где дорога в этот чертов отель? Где он сбился с пути? В какой момент фортуна отвернулась от него?
Он ведь делал то же, что все: трахался, пил, курил дурь, нюхал гадость. То же, что все ребята: Деннис, Питер, Марлон или Дастин. Почему же они остались звездами, а он, Терри Нортен, пять лет назад проснулся в обшарпанной гостинице, и смуглая девушка, чье тело он мял всю ночь, сказала: ты же не думаешь, что я бесплатно с тобой пошла?
Куда-то делся дом в Беверли-Хиллз, прекратились звонки от продюсеров и старых киношных друзей. Нортена иногда еще звали сыграть в эпизодах «человека с трудной судьбой», но впереди уже маячил день, когда он сможет рассчитывать только на участие в массовке.
Бесплатный секс закончился. Денег не было. Молодость прошла – во второй раз и, похоже, навсегда.
Надежда оставила Нортена – и тут его нашел Лесс Харрисон по прозвищу «крысий дрын», ленивый старый сластолюбец. Он предложил главную роль, хороший аванс и поездку в Италию. Гонорар был не так уж велик, но Нортен вспомнил дешевизну итальянской жизни и согласился.
Тридцать лет назад римский аэропорт выглядел совсем иначе. Территория была обнесена колючей проволокой, а бульдозеры сгребли в большие кучи каменное крошево, в которое бомбежки превратили административные здания.
Пройдя паспортный контроль, Нортен не узнал места. Такси подъезжали одно за другим, воздух звенел от автомобильных гудков.
Нортена должны были встречать; итальянцы, как всегда, опаздывали.
– Мистер, мистер, хороший отель! – кричал черноволосый водитель, высовываясь из окна.
Нортен улыбнулся и сел в машину.
– А девочки там есть? – по-итальянски спросил он.
– Si, signore! – ответил водитель, и такси повезло Нортена туда, где его ждал терпкий вкус красного вина, комнатки в маленьких отелях, безымянные шлюхи, оливковая кожа, бедра, груди, колечки ворса, густые черные волосы, в которых застревает пятерня…
В этих узких улицах легко потеряться – и Нортен опять не понимает, где свернул не туда, в какой момент ошибся, почему во рту – уксусный вкус, в бумажнике – последняя банкнота, голова раскалывается, а сквозь боль все яснее проступает мысль, что надо из ближайшего бара позвонить этому Сальваторе, потребовать отвезти в отель.
Я же в конце концов звезда! – говорит себе Нортен. – Яркая пылающая звезда. Пусть они побегают!
– Я же, в конце концов, звезда, – говорит Филипп, аккуратно разравнивая порошок кредиткой Сальваторе, – хотя имя, конечно, на афише не напишешь.
Когда-то мы обходились без кредиток, думает он. Нюхали с ногтя, с гусиного пера. Иногда добавляли в вино, размешивали и пили. Теперь нюхают через банкноту. Наверное, потому что цены выросли. В Париже в 1929-м Павел Тимофеевич рассказывал: до войны в Петербурге цена была – 50 копеек за грамм, смешные деньги, два раза кофе выпить. В Америке так и вовсе несколько центов – ну, если верить Джеки, хотя этому жучиле, конечно, трудно верить. Как раз под кокаин и душевные разговоры он и всучил мне в Потсдаме вагон просроченной армейской тушенки. Умелый был человек, настоящий профи.
Сейчас уже умер небось. Ему тогда было за пятьдесят, лет на пятнадцать меня старше.
Все великие аферисты умерли, я последний остался, думает Филипп. Ни детей, ни наследников.
Лоренцо хохочет:
– Имя не напишешь, да! А какое писать? Филипп Бонфон, Феликс Радзинский, Франк Метье… как еще?
– Всех не припомню, – отвечает Бонфон. – Фабьен де ле Мер, Фриц фон Шлосс, Федор Раковский… Фортунат был вообще без фамилии. Обратите внимание – все на «ф».
– Почему?
– «Ф» значит «фальшивка», – поясняет Филипп.
Лоренцо морщит лоб. Филипп втягивает дорожку, приятный холодок разливается по нёбу, заиндевевшие губы сами улыбаются.
Все не так страшно, говорит он себе. Эта рыжая Кьяра – она же уродлива, как крокодил. Сиськи отвисли, из дыры воняет. Неудивительно, что не встало. Возраст тут ни при чем. Была бы молодая девка – все было бы иначе. Все и будет иначе, думает Филипп и заправляет вторую ноздрю.
Что значит – нет наследников? Может, вот эти ребята – Лоренцо и Сальваторе – и будут его наследниками? Ловкие, пройдошистые, находчивые. Чего придумали, а? Выдать его за американского актера.
Интересно, сколько они на этом заработают?
– Но ведь Феникс начинается с “Ph”? – спрашивает наконец Лоренцо. – А Теодор – так вовсе с “Т”.
– Это по-итальянски он «Теодор», – отвечает Филипп, – а по-русски – Федор. И Феникс по-русски – тоже с «Ф».
– А Феникс разве русское имя?
– Не, я думаю, греческое. Но я-то был – Феликс. И к тому же русский.
Лоренцо застывает в изумлении. Филипп, не в силах сдержаться, хохочет. Черт, когда он в последний раз рассказывал о себе правду? Надо же: действует крепче любой лжи.
– Красный? – с преувеличенным ужасом спрашивает Лоренцо. – СМЕРЧ? Как там у Джеймса Бонда?
– СМЕРШ, – поправляет Филипп. – Нет, я белый, не красный. Бежал от большевиков мальчишкой, в пятнадцать лет из Крыма с бароном Врангелем. Потом Берлин, Париж… я поначалу с русскими работал. Прикидывался агентом Коминтерна. Все обставлял как надо: портрет Ленина, конспиративная явка, вербовка… мол, будем исправно платить, причем не за шпионаж, а за всякую ерунду: статьи в «Правду» и все такое прочее. Только вначале надо вступить в нашу организацию и заплатить совсем маленький членский взнос. Не поверишь: за неделю можно было окучить человек пятьдесят! И главное – они сами приходили, идиоты!
Бонфон хохочет. Хорошее было время, здорово быть молодым! Все по заветам Павла Тимофеевича: трать деньги, не держись за них!
Старик знал, что говорил: сам-то потерял в России все, что нажил на военных поставках и спекуляциях. И потому учил: радуйся, пока молод, черпай полной ложкой!
Да он ведь и тогда был молод, думает Филипп, это мне только казалось, что старик. Сорок ему было, от силы – сорок пять.
– А я вот хочу спросить, – смущенно говорит Лоренцо. – Вы только не обижайтесь, хорошо? Вам их никогда не было жалко? Ну, этих русских, которых вы облапошили? Все-таки соотечественники…
– Нет, ни капли, – ладонь Филиппа разрезает воздух, – ни в малейшей степени. Они же хотели продаться большевикам, работать на Совдеп! Они же были предатели нашего белого дела!
Лоренцо кивает с уважением:
– То есть вы как бы мстили за погибших друзей и вашу загубленную молодость…
Филипп опять разражается хохотом.
– Я пошутил, идиот, – говорит он, – ни за кого я не мстил. Мне было насрать, белые они или красные. Они были жадные дураки – и за это я их наказал. Тот, кто видел изнанку жизни, не верит во всякие идеи. Да и вообще – у нас, русских, специальные отношения с проблематикой добра и зла.
– Да, Достоевский, – кивает Лоренцо. Не то с уважением, не то с издевкой.
– На хрен Достоевского, – отвечает Филипп. – Мы, русские, знаем настоящую реальность. Аморальный клокочущий хаос разрушения и гибели. Во как!
Бонфон хлюпает носом. Вот ведь забирает, думает он, иначе с чего бы я так разошелся? Вроде не на работе, чтоб заливать про настоящую реальность.
– Никому я, короче, не мстил, – устало говорит он, – кому мстить-то? Вот я в Шанхае продавал фальшивые билеты на концерт Шаляпина…
– Кто такой Шаляпин? – спрашивает Лоренцо.
– Ничего вы не знаете, молодые, – говорит Филипп. – Великий певец, вроде вашего Карузо.
– Вы знаете, – говорит Лоренцо, – у меня есть прекрасная идея. Давайте снимем о вас фильм. Я же сценарист, работаю с Сальваторе уже на восьмой картине. Я все запишу, детали мы поменяем, конечно, чтобы проблем не было. Вы сыграете себя в старости, и мы подберем пару актеров, лет двадцати и сорока, чтобы охватить все периоды вашей биографии… и если вы еще будете говорить что-то за кадром… у нас получится новый жанр, смесь документального кино и художественного.
– И назовем его «“Ф” значит “фальшивка”», – улыбается Филипп.
– Да, отличное название, – задумчиво кивает Лоренцо, – хотя, кажется, такой фильм уже есть…
(перебивает)
Великие обманщики мне не встречались. Разве что мелкие мошенники и шулеры.
Однажды на вокзале я познакомился с наперсточником. Я опоздал на свой поезд, следующий был только утром. Наперсточник уже отработал свое и повел меня в ресторан. Я был бедным студентом, он меня угощал и учил жизни.
Под утро я осмелел и спросил:
– Скажите, в чем секрет? Я же понимаю, что это не просто так все – шарик налево, шарик направо, кручу-верчу, обмануть хочу. Есть же тут какой-то секрет, правда?
Наперсточник, немолодой, плотно сбитый мужчина с поседевшими висками, посмотрел на меня тяжелым взглядом:
– Не скажу я тебе никакого секрета. Я тебе, парень, другое скажу…
Потом он нагнулся ко мне через стол (я замер) и прошептал:
– Не играй!
Дверь вагончика распахивается, на пороге взъерошенный Сальваторе:
– У нас проблемы!
– Опять выяснилось, что синьорита Костини не умеет играть? – хихикает Лоренцо. – Или ее любимому сиамцу не принесли утром молока?
Филипп хохочет. Ему нравятся эти двое, прекрасная парочка. Низенький толстенький Сальваторе – и поджарый высокий Лоренцо. Комическое трио: два клоуна и старик. Могли бы работать вместе. Надо только придумать, кого будем дурить.
– Черт с ней, с Антонеллой, – говорит Сальваторе, – все хуже. Во-первых, Лесс прислал своего человека. То есть не человека, а телку. Американскую итальянку. Понимает и по-нашему, и по-ихнему. Как всегда – прислал тайно. Мол, студентка, пишет работу про итальянское кино. Ренато только что накрутил мне хвост и велел тебе ею заняться. Надо пустить девке пыль в глаза, наврать с три короба и главное – к площадке ни в коем случае даже близко не подпускать.
– С три короба – это я легко, – кивает Лоренцо. – Телка хотя бы хорошенькая?
– Не знаю, – скрипит зубами Сальваторе, – сам разберешься. Во-вторых, у нас нашелся Терри Нортен. В тяжелом похмелье и злой как черт. Хочет денег и работы.
– В чем же дело? – улыбается Лоренцо. – Пускай снимается.
Ишь, какой шустрый, думает Бонфон и говорит:
– Э, нет, так не пойдет! Я свою работу хорошо делаю и рассчитываю на полный гонорар.
– Я бы тоже предпочел снять в своем фильме вас, месье Бонфон, – говорит Сальваторе, – но куда мы денем настоящего Нортена?
– Я решал проблемы и посложней, – говорит Бонфон. – Что же мы, втроем не справимся с одним америкашкой? Сейчас посидим, подумаем…
Он разрыхляет белый порошок. Хотели поработать вместе – вот и представился случай, вот и хорошо.
– Мне кажется, в современном кино слишком много реализма, слишком много желания сделать «как в жизни», – говорит София, – но ведь на самом деле кино – это сверхреальность, высшая реальность. Конечно, Годар говорил о двадцати четырех кадрах правды в секунду, но мы должны понимать, что это – высшая правда.
Она немного смущена. Черт, когда об этом говорил профессор Гриндл, все звучало гораздо убедительней. А у нее звучит как заученные чужие слова, неуверенный ответ на экзамене.
Да, точно, ответ на экзамене. Вся эта поездка – самый главный экзамен в ее жизни, тест, проба. Сможет ли она быть достойной идей, в которые верит? Не провалится ли?
Экзамен, да. И одета она сегодня также, как обычно одевалась на экзамены: юбка едва прикрывает бедра, высоченные платформы делают ноги еще длиннее, блузка обтягивает грудь, не стесненную лифчиком, три верхние пуговки расстегнуты.
Глаза Лоренцо прикованы к четвертой пуговке, словно ему кажется, что и она вот-вот расстегнется.
– Понимаете, София, – говорит он, – дело не в реализме. Просто итальянское кино сейчас обрело новое дыхание. Вы же видели «Последнее танго в Париже»? «Ночного портье»? «Большую жратву»? Вы понимаете, что происходит? Рушатся последние табу, последние запреты. Назовем вещи своими именами: это не реалистическое кино, это эротическое кино. Оно выходит из подполья, становится частью большого кинематографа. Теперь секс на экране вовсе не значит, что фильм смотрят только любители подрочить… ой, простите.
София смущенно улыбается, опускает глаза, хлопает ресницами от Елены Рубинштейн. На этот раз все должно получиться, думает она… а этот Ренато, наверное, просто был педик!
Уж как она старалась! И прижималась как бы случайно, и нагибалась над столом, почти вываливая грудь на россыпь кокаина, и поправляла чулок – нет, ничего не помогало.
С каждой новой попыткой Ренато становился все официальнее.
София была готова, что для достижения своих целей ей придется переспать со множеством мужчин – но что мужчины окажутся столь недоступны… Конечно, говорит она себе, это Европа, другой мир. Тут совсем иное отношение к сексу, к свободе, отношениям полов. Никого не удивишь сексуальной открытостью – тем более киношников. Они все-таки особенные люди, не похожие на тех, кого я встречала в Америке. Даром, что ли, они имеют дело не с приземленной реальностью, а с высшей реальностью целлулоида, света и фотоэмульсии.
Но, черт возьми, если мне не удастся затащить в постель этого симпатичного сценариста – какая же я гонзо-журналистка?
И в ответ на «подрочить» София произносит глубоким грудным голосом: да, я полностью согласна! – придвигается поближе и заглядывает Лоренцо в глаза.
– И вот то же самое хотим сделать мы с Сальваторе, – продолжает сценарист, – но мы берем за основу другой жанр, наш специальный итальянский жанр – джалло, барочно-изысканный фильм ужасов, живописный и жестокий. Очень итальянский жанр – мы в Италии все время про разврат, кровь и искусство, будь это Рим, Ренессанс или наши дни.
– Я обожаю Италию, – мурлычет София, но Лоренцо слишком увлечен и не слышит:
– Вот сейчас Бертолуччи снимает картину, куда хочет впихнуть всю историю Италии ХХ века, а мы ответим на это фильмом, где будет вся мировая история ХХ века! Точнее – самые болезненные, самые трагические эпизоды этой истории!
– Историческая драма? – с придыханием говорит София.
– Нет, нет, я же сказал. Все события ХХ века будут нанизаны, как на шампур, на традиционный сюжет джалло – маньяк-убийца, невинные девушки, кровь, насилие, смерть.
– Насилие очень возбуждает, – говорит София, эротично облизывая указательный палец.
– Да, так и есть! – восклицает Лоренцо. – В этом и секрет жанра! Возьмем хотя бы эпизод, который мы снимали на той неделе: синьорита Костини купается в фонтане на пьяцце Маттеи, а потом на нее нападает маньяк-убийца. Вы, конечно, понимаете, это – прямая отсылка к «Сладкой жизни» Феллини, к сцене, где Анита Экберг…
– …Да, в фонтане Треви, – говорит София, – я так люблю этот фильм! – и ладонью накрывает руку Лоренцо.
– Да, да, хорошее кино, настоящая классика, – с еле заметным раздражением соглашается сценарист, – но тут важно, что мы туда добавляем, как меняем смысл эпизода. Пьяцца Маттеи – у самых ворот еврейского гетто. По ночам гетто запирали, и евреи не могли набрать воды, водопровода тогда не было. И вот жаркими ночами, изнывая от жажды, они слушают плеск этого фонтана! А потом, уже в нашем веке, как раз оттуда их потомки отправлялись в концлагеря! И мы, превращая фривольную и кокетливую сцену из «Сладкой жизни» в кровавый гиньоль, заставляем зрителя вспомнить о холокосте, о трагической судьбе еврейства.
– Как это глубоко! – восклицает София. – О, расскажите что-нибудь еще! – и обхватывает Лоренцо за плечи, навалившись на него всей грудью.
Она не очень понимает, при чем тут евреи, – разве евреи были не только в Германии? – но она слишком увлечена своей задачей, чтобы вникать в слова Лоренцо.
София сказала, что насилие возбуждает, но, конечно, ей совсем не хочется думать об убитых евреях, залезая на колени к парню, которого она собралась трахнуть.
– Другая тема: знаменитые убийства, – говорит Лоренцо, вытирая вспотевший лоб. – Мартин Лютер Кинг, Шэрон Тейт, Джон Ф. Кеннеди… О Боже мой! Что вы делаете, синьорита?
– Продолжайте, продолжайте, – щебечет София, устраиваясь на коленях Лоренцо, обхватив его бедра своими, лицом к лицу. Юбка ее задралась, юноша не знает, куда девать руки, и в конце концов опускает их на ягодицы Софии.
Боже мой, думает Лоренцо, кажется, ее возбуждает разговор о смерти и убийстве! Я всю жизнь мечтал о женщине, с которой у меня будет так совпадать… о Боже мой!
– Убийство Шэрон Тейт, – продолжает он, хрипло дыша и елозя ладонями по ягодицам Софии, – убийство Шэрон Тейт семьей Мэнсона. Вы же знаете, о, да, знаете, это была беременная жена режиссера Поланского, и они ее… ох… да, вот так, еще, еще… и они ее убили. И мы тоже снимем… снимем убийство беременной женщины… во всех подробностях… чтобы было как… аааа… как… как в жизни.
– Оооо, – стонет София, – я тоже хочу сняться в этом фильме! Я хочу, о да, я хочу в вашу команду! Напишите мне роль, я ведь американка, я могу сыграть Джеки Кеннеди…
– Нет-нет, Джеки ведь не убили… зачем она нам… ради Бога, осторожней, не так резко, ох, ох… мы хотим снять убийство Мартины Лютеры Квин… у вас нету подружки-негритянки?
– Нет, ой, нет… но обещай мне, обещай, что напишешь роль для меня? Обещай или я уйду!
– Нет, не уходи, постой, останься, вот, вот, и еще немножко, конечно, напишу роль, да, конечно, роль, да, напишу, ох, Боже, Боже мой!
Идеальный расклад, думает Бонфон, два самовлюбленных дурака. Бездарная красотка и надутый американец. Классика: лев против крокодила, хищник против… против кого, кстати?.. против пришельца, да. Тоже можно кино снять.
Мне всегда нравилось кино. Моя работа – сродни актерской. И эти двое ребятишек – как дети, которых у меня никогда не было.
– Слушайте меня, дети мои! – гремит Бонфон. – Одним выстрелом мы убьем двух зайцев. Точнее, мы позволим зайцам перестрелять друг друга.
– Перегрызть глотки, – хихикает Лоренцо.
– Вот именно! – Бонфон кивает. – Слушайте меня, и я избавлю вас не только от вашего Нортена, но и от вашей бездарной Костини с ее сиамским котом. Мы поимеем их обоих!
Раз уж я не могу поиметь эту Антонеллу иначе, с грустью думает Бонфон.
Он знает: его план хорош. Как-никак почти полвека практики. Но, если честно, Бонфон охотно поменял бы половину своего жизненного опыта на лишние двадцать пять лет молодости.
– Постой, – говорит Сальваторе, – а как мы доснимем кино без Антонеллы? У нас еще несколько сцен! И мы планировали, что ее героиню, красавицу-журналистку, убьет безумный ветеран Вьетнама, и это символизирует гибель свободы слова…
– Погоди, – встревает Лоренцо, – какая еще гибель свободы слова? Сейчас телевидение – главная власть, ты же знаешь! Давай вместо этого у нас безумные сатанисты убьют беременную польскую актрису.
– Почему – польскую? – оторопело спрашивает Сальваторе.
– Потому что это – дело Шэрон Тейт! А ее муж, Роман Поланский, – поляк.