Местечковый романс Канович Григорий
— Кого я вижу! — воскликнул он преувеличенно радостно. — Это ты, Хенка?
— Да вроде бы я. Пока меня ещё никем не подменили. — Встреча с бесцеремонным, даже хамоватым Ициком Бердичевским была ей неприятна, и эту неприязнь она даже не пыталась скрывать.
— Тебя, милочка, не узнать! — продолжал ресторанный Ицик. — Ты, деточка, похорошела, разве что чуть-чуть раздалась. Одним словом, спелая ягода-малина. Мимо такого лакомства ни один мужик не пройдёт. Хи-хи-хи…
— Извините, господин Бердичевский, я спешу. Меня ждут в одном месте по очень важному делу. Опаздывать туда никак нельзя.
— Куда, скажи на милость, можно торопиться в нашем забытом Богом местечке? Куда бы ты ни спешил, всё равно всегда попадёшь в то же самое стоячее болото. Завидую этим Кремницерам! Сказали всем «адью!» и укатили не куда-нибудь, а в блистательный Париж! Как бы я был счастлив, если мог бы тоже имел возможность туда перебраться! Но с моими капиталами далеко не уедешь, на такие гроши в Париже даже кафе не откроешь.
— Не прибедняйтесь!
— Там на каждом шагу роскошные заведения — рестораны, бары, бистро! А какая шикарная публика! Какая публика! Не ломовые извозчики, не пьяное мужичьё, а балериночки, певички, художники, актёры. В кино видел. Не то что у меня, ничтожного Ицика Бердичевского, к которому идёт всякое быдло! Ты, пожалуйста, не дёргайся, сейчас я тебя отпущу на все четыре стороны. Скажи, ты сейчас хоть где-нибудь работаешь или дома сидишь, муженька стережёшь?
— Не работаю.
— А ко мне не хотела бы вернуться? Мы расширились, ремонт сделали, мебель обновили… новые столики поставили, стулья… оборудовали туалет.
— Нет.
— Ну что ты так разнетилась и разговариваешь со мной, как будто с лютым врагом? Я же тебе, кажется, за работу не бранью и не побоями, а деньгами платил. Могу ещё не один десяток литов накинуть, если вернёшься. Кто же бежит от хорошего жалованья только потому, что какой-нибудь пьяный неотёсанный мужик тянет к тебе свои грязные лапы или взглядом укладывает в постель? Зря ты тогда обиделась и поспешила от меня уйти! Я тебя ни за что бы в обиду не дал.
— Спасибо, — сказала Бердичевскому мама. — Что поделаешь, если человеку честь гораздо дороже денег. Даст Бог, устроюсь в другом месте.
Ицик Бердичевский почесал в заросшем волосами, как бурьяном, затылке и с подчёркнутым сожалением промолвил:
— Честь — вещь хорошая, но в наше время, прямо скажем, не очень доходная. А теперь послушай! Я не такая сволочь, как некоторые обо мне думают.
— Я так не думаю.
— Грецкий орех не раскусишь — чтобы добраться до ядрышка, надо колоть. Что уж о человеке говорить? У него ядрышко не под скорлупой скрыто, а под бронёй. Тот, кого считали злодеем, может на поверку оказаться голубем. Но лучше давай о работе. Есть у меня на примете один хороший дом, где требуется экономка, то есть домоправительница. Ты хоть понимаешь, о чём я говорю?
— Понимаю.
— Дать тебе адресок?
— Давайте!
— Улица Кудиркос, восемь. Там живут супруги Коганы — люди небедные, но страшно одинокие. Сын Перец в прошлом году умотал к папуасам в Аргентину. Если Коганы спросят, кто тебе посоветовал к ним обратиться, скажи Ицик Бердичевский. Я дальний родственник реб Рувима. Адрес запомнила?
— Кудиркос, восемь.
— Правильно. Сходи к ним, не мешкая! Они люди хорошие. И пусть тебе повезёт! А если ничего не получится, не горюй, приходи к Ицику на огонёчек. Я тебя всегда возьму на работу и даже выдам твоему мужу гарантию.
Какую гарантию собирался выдать плутоватый Бердичевский её мужу, Хенка выяснять не стала. Она поблагодарила корчмаря за негаданное дружелюбие, но пошла не на Кудиркос, восемь, к одиноким Коганам на переговоры — свернула домой.
— Что с тобой, Хенечка, моя дорогая, случилось? Ты стала куда-то таинственно пропадать и проводить гораздо больше времени на улицах, чем дома, — спросил сестру прирождённый дознаватель Шмуле, как только она переступила родной порог. — По-моему, порядочные женщины никогда не меняют домашний очаг на щербатые местечковые тротуары.
— А разве, Шмулик, ты только сегодня узнал, что твоя сестрица — распутная уличная девка?
— Вы когда-нибудь перестанете подначивать друг друга?! — повысил голос обычно уравновешенный отец. — От вашей глупой перепалки у меня голова кругом идёт, а у швейной машины педаль отказывает.
— Что, уж и пошутить нельзя? — огрызнулся Шмулик.
— Ладно, ладно. Ты, всезнайка, лучше мне вот что скажи: знаешь ли ты таких Коганов? Их единственный сын недавно уехал в Аргентину?
— Переца я знал. Парень — хват! Ему палец в рот не клади. А со стариками Коганами дела не имел.
— Постой, постой! Это не тот ли Рувим Коган, которому принадлежала бензозаправка «Шелл» на выезде из Йонавы в Каунас? — предположил мой отец.
— Может быть, — мама не подтвердила и не опровергла слова мужа.
— А зачем тебе, милая, ни с того ни с сего понадобилась бензозаправка? — съязвил Шмуле.
— Бензозаправка мне, сказать по правде, не нужна, — мама лукаво улыбнулась и добавила: — У меня, Шмулик, бензина на всю оставшуюся жизнь хватит.
— А что тебе от них нужно? — допытывался брат о её планах.
— Ничего.
Мама ни о чём преждевременно распространяться не хотела. Когда дело сладится и она договорится с этими Коганами об условиях работы, тогда всё и выложит. Ведь стыдно не работать и целыми днями бездельничать.
Но Шмуле не был бы Шмуле, если бы не боролся за победу до конца:
— И на какую же работу ты у этих стариков Коганов рассчитываешь? Будешь их по утрам одевать, по пятницам мыть, сытно кормить, водить каждый день в парк на прогулки?
— Отстань от неё, — заступился за маму отец. — Заболтаешься и на чужих брюках вместо того, чтобы петельки для ремня пришить, чего доброго, ширинку наглухо зашьёшь.
Мама не спешила принимать окончательное решение, колебалась, раздумывала, идти к незнакомым Коганам или не идти. Кому на самом деле хочется превращаться в служанку двух пусть и богатых, но дряхлых стариков с их стонами и капризами!..
Её колебания ещё больше усилились после встречи с повитухой Миной — с ней мама столкнулась на базаре среди крестьянских возов с живностью.
— Давно мы, Хенка, с тобой не виделись, — не то посетовала, не то пожаловалась вдова.
— Давно.
— Твой оголец уже, видно, в школу ходит.
— Ходит. В первый класс.
— Дети с каждым днём тянутся, как деревца, вверх, а мы растём, как морковь, головой вниз.
— Ничего не поделаешь. Со временем не поспоришь. Ему, как лошади, не скажешь: «Тпру!»
— Спорь, не спорь, всё равно окажешься в проигрыше. Вот и я уже загодя в обратный путь готовлюсь — к своему Гершону, да будет благословенна его память.
— Да вы ещё не всех детишек в Йонаве приняли! Вон сколько беременных по местечку вразвалочку гуляет! Наши мужчины стараются, Мина.
— Что с того, что стараются? Их жёны на меня пусть уже не рассчитывают. Была повитуха Мина, да вся вышла. Руки не те, ноги не те, сердце не то… — Мина улыбнулась, но улыбка её была грустной. Впрочем, она тут же приободрилась: — Как хорошо, что я тебя встретила! Думала-думала, кто меня заменит, когда я встречусь с моим Гершоном, и придумала. Ты, Хенка. Ты!
— Я?!
— Ты знаешь цену, которую женщины платят за новый росточек. Два раза со смертью с глазу на глаз встречалась. В каждом еврейском местечке должен быть раввин и своя повитуха. Раввину без нас, повивальных бабок, делать нечего, все синагоги опустеют, некому будет в них молиться.
От такого неожиданного предложения мама застыла. Мина между тем продолжила:
— Ты, наверное, думаешь, что я с ума сошла. Нашла, мол, для меня работу! На доходы от родовспоможения не проживёшь, дом не построишь. За неё платят не столько деньгами, сколько благодарной памятью, но ведь добрую память ни за какие деньги не купишь. В общем, так, Хенка. Давай, пока я жива, научу тебя.
— Вы, Мина, меня прямо ошарашили. Не знаю, что и ответить. Я должна посоветоваться с мужем, — растерянно пробормотала мама.
— Посоветуйся, посоветуйся. Я подожду. Пока не дождусь ответа, умирать не буду.
Встреча с Миной привела маму в полное замешательство. Слова вдовы Гершона, что в каждом местечке обязательно должны быть раввин и еврейская повитуха, не выходили у неё из головы.
Дома о предложении Мины она ничего не сказала — хранила молчание. Только открой рот, и Шмулик поднимет сестрицу на смех, а Шлеймке обрушится на неё в негодовании.
Нет, нет, в повитухи Хенка не пойдёт. Минуло семь лет, но воспоминания о родах в Еврейской больнице, о страданиях, которые дважды выпали на её долю, до сих пор бередили душу. Это неправда, что Йонава останется без раввина и повивальной бабки. Мина найдёт среди местечковых евреек другую ученицу, а она, Хенка, подыщет себе занятие попроще.
— Вбила себе в голову, что даром хлеб ешь, и другим покоя от тебя нет, — пожурила невестку свекровь, когда Хенка пришла проведать её. — Днём женщина должна заниматься домашним хозяйством — стряпать, убирать, стирать, мыть, а ночью, уж ты меня прости, не лениться в постели. Что это за мужчина, который не может обеспечить жену? Твоему Шлеймке, слава Богу, грех жаловаться на отсутствие заказчиков. Мой Довид в молодости спину не разгибал, круглые сутки чинил что ни попадя, потому что кормил десять душ. Послушай добрый совет — сиди-ка ты спокойно дома. Ещё неизвестно, к каким людям попадешь. Вторых Кремницеров у нас в местечке нет и никогда не будет.
Все — родственники и не родственники — в разговорах о работе напирали на то, что в просторечии называется харчами. Харчей, мол, и на неё хватит, если она даже никакого приработка не найдёт. Но у Хенки была тайная мечта, о которой она никому не хотела рассказывать. Эта мечта зародилась у неё сразу после отъезда из Йонавы Айзика и её благодетелей Кремницеров. Хенка мечтала скопить приличную сумму и в один прекрасный день прямо сказать мужу:
— Слушай, Шлеймке! Неужели мы с тобой так и просидим до смерти на одном месте? Ведь жизнь, как скорый поезд, промчится мимо Йонавы, просигналит нам прощальным гудком и оставит на память о себе только лёгкий дымок.
— Почему на одном месте? Можем в будущую субботу выбраться в Каунас в гости. Навестим брата Мотла и Сару, увидим племянницу.
— В Каунас можем. А дальше?
— Что дальше? Погостим денёк-другой, и домой, обратно в Йонаву.
— Вернуться из Каунаса домой — дело нехитрое, — ответит Хенка. — А вот, например, взять и съездить не к младшему брату, а к старшему — Айзику, тебе бы не хотелось?
— В Париж? К Айзику? Да он там и сам ещё ноги не согрел! — зрачки у Шлеймке расширятся так, будто Хенка пипеткой капнула ему в глаза лекарство.
— Да, в Париж, — спокойно скажет она. — Для чего, как подумаешь, мы живём на белом свете? Только ли для того, чтобы увидеть изгиб Вилии и староверов в Скаруляй? Для того ли, чтобы набить своё брюхо?
— Ну, теперь тебя с полицией не остановишь, — проворчит, наверное, муж.
— Привыкли к цимесу, фаршированной рыбе, праздничному пирогу с корицей, и рады, — продолжала как ни в чём не бывало Хенка. — Ведь ты прекрасно знаешь, куда эти кухонные радости поутру деваются! В отхожее место! А есть такие радости, которые греют душу всю жизнь.
Когда Хенка, ещё не имея денег, действительно завела разговор на эту тему, Шлеймке слушал её и становился всё угрюмее и угрюмее. То ли от недовольства, то ли от изумления лицо его вдруг по-старчески сморщилось.
— Что ты так нахмурился? На заработанное тобой я ехать не собираюсь. Успокойся! Не потрачу ни одного твоего лита. Поедем на недельку на мои сбережения. Ведь я не калека, как-нибудь заработаю на поездку своими руками.
— Ты хоть знаешь, Хенка, сколько стоит один билет в Париж? Туда и обратно?
— Когда заработаю, тогда и узнаю. Буду каждый месяц откладывать десять литов, — сказала мама. — За год, надеюсь, наберётся нужная сумма. Вот уж Айзик и Сара удивятся, когда мы появимся вдвоём у них на пороге: ты в фетровой шляпе, а я в новом шёлковом платье. Спишусь с Этель Кремницер, у меня есть её адрес, может, она встретит нас на вокзале, погостим у неё и у господина Арона. Увидим Рафаэля…
Как часто бывало с моим отцом, он вдруг до донышка исчерпал весь свой гнев, оттаял. Его суровый взгляд подобрел, лицо, как после бритья, разгладилось и залоснилось.
— А куда потом? — спросил он с чуть заметной улыбкой.
— Как куда?
— Может, через годик после Парижа войдём во вкус и махнём через океан — в Америку? Нужно же попробовать деликатесы Леи и Филиппа!
— А почему бы нет? — тоже улыбаясь, ответила мама. — Если не мечтать, зачем тогда вообще жить на свете?
Отец промолчал. Ответа на вопрос, зачем жить на белом свете, у него не было, и он только пожал плечами.
Мама не сразу решилась начать переговоры со стариками Коганами. Раздумывала, отметая сомнения и прикидывая в уме выгоды, а потом наконец отправилась на улицу Кудиркос.
Хозяин кирпичного одноэтажного дома Рувим Коган долго не открывал двери, никак не мог попасть ключом в замочную скважину.
— Вы от аптекаря Ноты Левита? — поинтересовался он, когда обитые войлоком двери всё-таки сдались старику на милость и широко распахнулись.
— Нет.
— Простите великодушно. Нота, мой старый друг, обещал через свою помощницу Мирру прислать таблетки, которые нам с Нехамой выписал доктор Блюменфельд. Сами мы, увы, на такие расстояния уже не ходим. Ноги у нас вроде бы имеются, но почему-то наотрез отказываются двигаться. Хватит, говорят они, больше не желаем вас носить, и не упрашивайте! И глаза говорят то же самое — хватит, больше не желаем, точка! Очки, и те бастуют. За долгие годы, мол, вы уже успели на всё наглядеться, скажите нам за это спасибо. Вот так. Проходите, пожалуйста, не стесняйтесь! Кроме доктора Блюменфельда и воровки Ханы, которую мы с позором выгнали, к нам в последнее время никто не приходил, поэтому мы даже мышам рады. Каждый вечер я жду, когда они наконец-то выползут из своих норок и запищат. Я здороваюсь с ними и благодарю за то, что пожелали побыть со мной и с Нехамой. Жаль только, что с ними нельзя попить кофейку.
Высокий, поджарый Рувим Коган с большой заснеженной головой в неглаженых брюках, голубой сорочке и хлюпающих по-лягушачьи домашних туфлях провёл маму в гостиную и властным жестом усадил за стол.
— Нехама! У нас гостья! — крикнул он.
Никто не откликнулся.
— Нехама! — позвал ещё раз старик. — Гостья, говорю.
Жена Когана долго не показывалась. Наконец маленькая, словно игрушечная, Нехама выплыла из-за ширмы, развела руками, извинившись за задержку, кивнула и села напротив гостьи.
— Если позволите, хотел бы знать, с кем имею честь? — спросил Коган.
— Я Хенка Канович. Дочь Шимона Дудака.
— Очень приятно. Хенка Канович, дочь Шимона Дудака… — Хозяин порылся в своей обмелевшей памяти, как в старом кошельке, где завалялись мелкие монеты: — Дудак, Дудак… Сапожник с Ковенской? Не у него ли я когда-то чинил свои штиблеты?
— Он самый, — обрадовалась мама. — Я его старшая дочь.
Маму так и подмывало подхватить это тусклое воспоминание и дополнить чем-то — рассказать о муже-портном, о своей службе у Кремницеров, но Коган не дал ей это сделать.
— Очень приятно, — повторил он и высокопарно спросил: — Чем могу служить, госпожа Канович?
— Я слышала, что вы ищете домоправительницу.
— Вас не обманули. Ищем… Давно ищем! Нам с Нехамой без помощницы уже не обойтись. Прежнюю экономку Хану, как я уже изволил вам сообщить, мы выгнали — оказалась нечиста на руку, приворовывала.
— Я служила несколько лет в доме у реб Ешуа Кремницера, нянчила его внука Рафаэля, готовила, даже в скобяной лавке иногда заменяла больного реб Ешуа, — всё-таки вставила мама.
— О, Кремницеры! Арон всегда заправлялся у нас бензином! Он был первым евреем в Йонаве, который обзавёлся «роллс-ройсом»! А реб Ешуа воистину был праведником. Мы с ним одногодки, он родился в июне, а я в декабре тысяча восемьсот пятьдесят девятого. Оба появились на свет, так сказать, до новой эры… Ну что же! У вас отличные рекомендации.
Нехама участия в разговоре не принимала. Она безмятежно дремала в мягком плюшевом кресле. Коган продолжил:
— Вы, наверное, знаете, что наш сын уехал в Аргентину?
— Да.
— Он обещал, как только там устроится, забрать нас к себе. Но что, скажите, делать нам в этой Аргентине? Своё танго с Нехамой, даруй Бог ей здоровья, мы уже давно оттанцевали. — Рувим Коган вздохнул и неожиданно сказал: — У вас, как я заметил, доброе лицо, хорошие, не фальшивые глаза.
— Спасибо, — мама смутилась.
— Думаю, мы поладим, и вы станете не нашей служанкой, а неназваной дочерью.
— Ну что вы!
— Мы вас не обидим — положим хорошее жалованье. Люди мы не бедные и не скопидомы. На тот свет ничего с собой брать не собираемся. Не устилать же наши могилы бумажными цветами из банкнот разного достоинства.
Рассудительный и разговорчивый Рувим Коган покосился на задремавшую жену, свернувшуюся калачиком, и снова обратился к гостье:
— Но, пока мы живы, давайте поговорим о деле. Этой воровке Хане мы платили двадцать пять литов в месяц, а вам я предлагаю тридцать пять. Еда, конечно, общая, за одним столом. Жаль, что вы гораздо выше Нехамы. У неё в шкафу целый магазин всяких платьев, юбок и блузок, которые она давно не носит. Теперь её гардероб, увы, достанется прожорливой моли.
— Что вы, что вы! — зарделась мама. — Мне ничего не надо, я одета и обута.
— Словом, мы в долгу не останемся. Есть, правда, одна загвоздка. Если мы, не дай Бог, расхвораемся, вам придётся в эти ночи спать, пардон, не с мужем, а с нами, в отдельной, разумеется, комнате. Подумайте! Может быть, вас это не устраивает, тогда вам стоит поискать другую работу.
— Я уже подумала. Могу с вашего разрешения начать работать хоть завтра.
— Замечательно! Нехама, Нехама! — Коган принялся будить жену.
— Что? — тихо откликнулась старушка. — Где-нибудь пожар? Ребёнок попал под колёса? Слышу, слышу. Я же, Рувим, не совсем глухая. Я глуха, не спорю, но кто тебе, милый, сказал, что настолько?
— Познакомься, Нехама. Это наша новая помощница. Представь себе, работала у реб Ешуа Кремницера.
— Меня зовут Хенка, — сказала мама.
— Боже мой, какая молоденькая! Наверное, ещё и готовить-то не умеет… — засомневалась хозяйка.
— Умею. Не всё, конечно. А чего не умею, тому с радостью научусь.
— Мне по душе ваша прямота. Ждём вас завтра. Вот ключ, — сказал Коган и протянул его своей новой домоправительнице, как обручальное кольцо. — Нехама утром ещё будет нежиться в постели, а мы с вами для начала сядем и выпьем кофейку.
Домой Хенка вернулась очень довольная.
— Ну? — спросил жену Шлеймке, не изменив своему обыкновению не тратить слова напрасно.
— Всё в порядке.
— Что же представляют собой эти твои новые эксплуататоры? — вмешался Шмулик.
— Замечательные люди, — ответила мама.
— Да-а-а, — протянул брат. — С тобой, сестрица, ни о какой революции и помечтать нельзя.
Нехама и Рувим Коганы оказались, как мама и предполагала, замечательными людьми, но очень несчастными. Домоправительница им нужна была не столько для того, чтобы готовить изысканные блюда, тщательно, до последней пылинки, убирать богатый дом, водить их на прогулку, сколько для излияний наболевшей души и спасения от полного одиночества. В чём они на самом деле нуждались, так это, подобно Этель Кремницер, в сострадании. Им нужна была понятливая и отзывчивая собеседница, которая понимала бы и облегчала их горести, пока сын Перец соберётся перевезти их из Литвы в далёкий Буэнос-Айрес.
С первых же дней работы у Коганов мама почувствовала эту их печальную и неотложную потребность. Оказывается, как и в доме реб Ешуа и Этель Кремницеров, ей будут платить такие деньги не за приготовленную еду — гороховый суп и пироги с корицей, картофельные оладьи и картошку с черносливом, а за неподдельное, не наигранное сочувствие, чтобы хоть на короткое время облегчить их боль и скрасить одиночество.
Супруги Коганы были непривередливыми едоками. Ели они мало, в основном молочную пищу, изредка нежирное мясо, курятину, картофельные оладьи. Они не обращали внимания на то, как Хенка орудует веником или мокрой тряпкой, предпочитая всему этому долгие целительные беседы, которые иногда затягивались далеко за полночь.
— Хороший сын сначала должен бы похоронить своих родителей, а уж потом уезжать в Америку или Аргентину, — сказал Рувим Коган. — Вашему малышу сколько?
— Семь лет.
— Радуйтесь с мужем, радуйтесь. Сын ещё долго будет с вами. Ведь он пока ни о Буэнос-Айресе, ни о Нью-Йорке, ни о Рио-де-Жанейро и слыхом не слыхал, — Рувим отпил из фарфоровой чашечки глоток кофе и продолжил: — Будь у меня власть, я первым делом издал бы указ, запрещающий единственному сыну или дочери покидать дом родителей до их кончины. Это было бы справедливо. Нельзя оставаться только с мышами.
— Да, верно.
— Но чего на белом свете никогда не было и не будет, так это справедливости.
— Справедливости нигде в продаже не бывает. А того, чего нет, Рувим, того, милый, искать не стоит, — сказала Нехама. — Цепями никого к себе не прикуёшь. Мы, признаться, тоже ведь бывали несправедливы. По-моему, счастливы только несправедливые, потому что о других они не думают, всегда лишь о себе и своём благе.
Мама слушала и не верила собственным ушам. Неужели это говорит словно игрушечная, целыми днями дремлющая, безразличная ко всему — Буэнос-Айресу, Йонаве и собственному дому — старушка Нехама? Таких речей Хенка даже у Кремницеров не слышала, а уж в доме на Рыбацкой улице или у бдительного Эфраима Каплера, где она и Шлеймке снимали жильё, и подавно.
Старческая беспомощность глуховатой Нехамы и деланная бравада по-гусарски подтянутого Рувима, их горькое одиночество затмили мамину мечту о поездке в Париж. На кого их оставишь? Если в её отсутствие со стариками что-нибудь случится, она себе этого никогда не простит. В таком возрасте свои услуги предлагает другая служанка — безносая. Придет с косой, и всё закончится. Видно, о Париже надо забыть или отложить поездку до той поры, когда объявится сын Коганов Перец. Но от него не было ни слуху ни духу. Либо письма не доходили, либо он почему-то не писал.
Чем дальше, тем больше мама привязывалась к своим одиноким хозяевам, и Коганы отвечали ей взаимностью.
— Без тебя, Хенка, мы бы пропали. Как пить дать, пропали. — Рувим очень быстро стал называть её на «ты». — Кому, кроме доктора Блюменфельда и моего старого приятеля аптекаря Ноты Левита, мы, развалины, ещё нужны? Сам Господь Бог тебя послал! — не скупился на похвалы Рувим.
Мама нередко возвращалась от них домой около полуночи.
— Ну? — тем же ходким и, пожалуй, самым содержательным еврейским вопросом встречал её мой отец.
— Задержалась! Не хотели отпускать. Посиди да посиди. Вот я с ними до звёзд и досидела. Жалко стариков, — оправдывалась мама. — Коган говорит, что меня сам Бог им послал.
— Пославший тебя Господь мог бы на пару часиков сократить твой рабочий день, — сострил отец. — Мы всё-таки муж и жена и вроде пока не в разводе.
— И никогда не будем в разводе.
Укорял её и брат:
— Нет у тебя, Хенка, классового сознания. Нет! Ты неисправимая угодница и мелкобуржуазный элемент.
Ей было всё равно, какой она элемент, и о своём сознании она нисколько не заботилась.
Хенка делала то, что велело ей сердце. Разве можно равнодушно смотреть, как на соседней улице кто-то мучается и медленно угасает от невыносимого одиночества?
— Вы тут без меня не голодаете? — спросила она Шлеймке, надеясь, что больше её допрашивать не будут.
— Нет. Только скучаем. По тебе скучаем.
— Скучайте! Скучайте! А я пошла спать.
Хенка разделась и легла. От усталости она уснула сразу же, как только коснулась головой подушки.
Ей приснился сплошь залитый ослепительными огнями город её рухнувшей мечты — Париж. Знаменитая арка, воздвигнутая в честь императора Наполеона, Эйфелева башня, о которых красочно писал новоявленный француз Айзик.
Откуда-то из ночного марева в призрачном свете уличных фонарей возник тонкий силуэт Этель Кремницер в муаровом платье и модной шляпке. Она бежала навстречу Хенке, цокая высокими каблучками по асфальту, а следом за ней рысью мчался повзрослевший Рафаэль в гимназическом мундирчике и форменной фуражке.
— Енька! — он первым кинулся к своей бывшей няньке и уткнулся ей в живот, как делал в детстве, когда жил с мамой и дедом в Йонаве. — Енька…
— Хочешь пи-пи? — с любовной насмешкой напомнила она мальчику слова, которыми он просился на горшок.
— Пи-пи, — рассмеялся Рафаэль. — Пи-пи…
Этель Кремницер жмурилась от электрического света и вытирала слёзы вышитым платочком.
А вокруг сверкали и переливались огни, гудели машины, откуда-то доносились звуки музыки — дробь барабана и меланхолические рулады саксофона, и плоская парижская луна пласталась над городом, как остывающая на поду звёздного неба тонкая лепёшка, испечённая в местечковой пекарне Хаима-Гершона Файна.
В мастерскую отца приходили клиенты разного рода и племени. В основном его постоянными заказчиками были евреи, имевшие средний и выше среднего достаток. С лёгкой руки реб Ешуа Кремницера, к нему от других портных перешли аптекарь Нота Левит, доктор Ицхак Блюменфельд, хозяин дома, где мы снимали комнату, реб Эфраим Каплер, владелец местечковой пекарни Хаим-Гершон Файн. Охотно прибегали к услугам отца и христиане. Дальнему родственнику президента Сметоны — директору литовской гимназии — он сшил демисезонное пальто, а предшественнику настоятеля йонавского костёла Вайткуса молодому ксендзу Барткусу, которого курия направила в духовную академию в Рим, сутану. Не брезговал отец и заказами малоимущих земляков. С них за пошив или перелицовку он всегда брал меньше, чем с богатых. Похвалы слушал рассеянно, считая их преувеличенными, а все заманчивые предложения перебраться в Каунас, бывший в то время столицей, отвергал.
Владелец известного ателье на аллее Свободы в Каунасе Алекс Зискинд, частый гость Эфраима Каплера, прожужжавшего ему уши о незаурядных способностях своего квартиранта, не раз пытался переманить отца туда.
— Каунас — это же литовский Париж! — восклицал Зискинд. — В моём ателье шьют себе одежду дипломаты, послы Англии и Америки, министры правительства. Я обещаю вам фантастическое жалованье! Через год-два вы купите на Зелёной горе особняк и заживёте так, как жил бы Бог в Одессе.
Видно, отцу не хотелось жить так, как жилось бы Господу в Одессе. Он был вполне доволен своей жизнью в Йонаве, где сейчас жили его родители, где он знал каждую тропинку и каждую бурёнку из стада, которое поутру гнал на пастбище пастух Еронимас под незатейливую мелодию свирели. Пусть младший брат Мотл шьёт в Каунасе шикарные пальто дипломатам и министрам и жакеты их женам. У Мотла, в отличие от Шлеймке, был особо деликатный и благосклонный подход к дамам.
Отец присматривал себе второго подмастерья, чтобы расширить круг обслуживания и придать большую солидность своей, как говорил Шмуле, процветающей фирме. В этих поисках на помощь, как ни странно, неожиданно пришел дворник Эфраима Каплера Антанас, живший с женой и сыном в подвале и постоянно досаждавший Шлеймке одними и теми же вопросами:
— Ты, Салямонас, на самом деле не куришь?
— Не курю, Антанас, не курю.
— И не пьёшь?
— И не пью.
— Надо же! — удивлялся Антанас. — Какие молодцы евреи! На всем экономят. Все трезвенники. Взять наш дом. Он как заколдованный. Никто не пьёт. Никто не курит. Не с кем выпить, не у кого попросить папиросу, — стал жаловаться он. — Родной сын Юлюс, и тот табак терпеть не может, а махорку иначе как зловонной отравой не называет.
— Правильно.
— Юлюс хороший парень, только бездельник. С утра до вечера пропадает на реке с удочкой, уклеек и плотвичек ловит.
— Может, рыбаком станет.
— Лучше бы, раз уж к слову пришлось, он в портные подался. Может быть, ты, Салямонас, возьмёшь парня к себе на пробу, хотя латать его научишь? Он смирный, не буян. И к вашему брату хорошо относится.
— К нашему брату?
— К евреям то есть. Говорит, что евреи — для всех пример, в трактирах штаны не просиживают, драки не устраивают, на папиросы деньги не тратят, жён спьяну не колотят. Сидят целыми днями и денежки зарабатывают. Возьми! Не подойдёт, пошлёшь его, мягко выражаясь, снова плотвичек и уклеек ловить, пусть до конца жизни удочкой размахивает — на уху и для нашей кошки всякую мелочь ловит.
— Сколько лет твоему сыну?
— Семнадцать.
— Ну что же! Почему бы не попробовать? А что получится, увидим. Если к реке не сбежит.
— Попробуй, попробуй. Молиться за тебя, Салямонас, буду. Ей-богу, буду. Встану в костёле на колени и первый раз в жизни помолюсь за еврея. Вот тебе крест!
— Молиться, Антанас, надо за всех. Солнце светит всем, птицы на деревьях поют для всех. Чем не пример для человека, которому хочется сделать что-то доброе своему ближнему?
— Так-то оно так, но мы же, Салямонас, не птицы. И уж куда нам до солнца!
— Ладно, пусть твой парень заглянет, а с молитвами за меня в костёле пока погоди.
— Хорошо.
Юлюс оказался способным малым и усвоил азы портновского ремесла гораздо быстрее, чем Шмулик. Кроме того, он без труда, с завидной лёгкостью впитывал разговорный идиш и стал в «процветающей фирме» незаменимым переводчиком. Шлейме и Шмуле похвастать своими лингвистическими познаниями не могли — оба изъяснялись по-литовски трудно и коряво, а ведь с клиентами-литовцами на пальцах о фасоне не договоришься. С приходом Юлюса число их, глядишь, увеличится за счёт местных чиновников и зажиточных крестьян, которые охотно приезжали с хуторов шить у Шлеймке новую одежду к большим церковным праздникам и свадьбам своих отпрысков.
В отличие от Шмулика, юный Юлюс был молчуном. Он охотнее отвечал на вопросы, чем спрашивал. Когда отец был занят, парня учил Шмуле, но не только знакомил его с тайнами кройки и шитья — популярно рассказывал о тяжелой доле трудящихся всего мира, вынужденных гнуть спину на благо жиреющих хозяев-угнетателей.
— Зачем ты ему забиваешь голову всякой чушью? Угнетатели-шмугнетатели… Лучше о девушках поговорите! Вам ведь скоро предстоит выбирать не вождя мирового пролетариата, а подруг жизни! — обуздывал шурина мой отец.
— Пусть этот зелёный юнец знает, что не все хозяева такие ангелы, как ты, Шлеймке.
— Доиграешься, Шмуле, со своей дурацкой болтовней, ох доиграешься! За тобой, по-моему, давно уже охранка присматривает. Будешь в тюряге не брюки шить, а арестантские робы латать.
Отец по натуре не был смельчаком, к поношениям властей предержащих и бунтарям относился с затаённой брезгливостью. Мир, по его разумению, надо улучшать не бунтами, а работой. Что с того, что одних неразумных и жестоких правителей сменят другие, такие же? От смены властей портной не станет Ротшильдом, а Ротшильд портным. Выиграют только те, кто первыми, без раздумий, готовы радостно кричать вслед потерпевшим поражение «Долой!» и первыми же бросаться в объятья любому победителю.
По вечерам Шмуле пропадал на окраине Йонавы, где, видно, проходили его негласные встречи с дружками-единомышленниками, а утром являлся на работу раздражённый и полусонный, иногда даже засыпал на стуле с иголкой и ниткой в руке. Отец будил его негромким насмешливым пением:
— Вставай, проклятьем заклеймённый!..
Проклятьем заклеймённый вскакивал со стула, отряхивался, как промокший под дождём щенок, и, желая снять напряжение и загладить свою вину, примирительно, надломленным баритоном громко и нарочито бойко подпевал:
— Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…
Шмуле сладко потягивался и с наслаждением зевал.
— Разрушим, разрушим, — язвил отец. — Ты, герой, смотри в оба, как бы тебя самого до этого основания не разрушили.
Шмуле на время переставал проповедывать ничего не смыслившему в политике Юлюсу идеи нового, справедливого мира и весь уходил в работу, но через минуту-другую снова заводил те же разговоры.
В конце концов забеспокоилась и мама, занятая опекой стариков Коганов.
— Как бы моего братца не заарканили, не будь к ночи сказано. Гедрайтис уже не раз предупреждал его, — сказала Хенка, перестилая постель. — Такого добряка, как этот полицейский, ещё поискать надо.
— Плевал Шмуле на все предупреждения. С него как с гуся вода.
Шлеймке разделся и лёг. Хенка тихо примостилась рядом. Темнота кишела соблазнами, но они не спешили им предаваться.